Новинки
 
Ближайшие планы
 
Книжная полка
Русская проза
ГУЛаг и диссиденты
Биографии и ЖЗЛ
Публицистика
Серебряный век
Зарубежная проза
Воспоминания
Литературоведение
Люди искусства
Поэзия
Сатира и юмор
Драматургия
Подарочные издания
Для детей
XIX век
 
Статьи
По литературе
ГУЛаг
Эхо войны
Гражданская война
КГБ, ФСБ, Разведка
Разное
 
Периодика
 
Другая литература
 
 
Полезные проекты
 
Наши коллеги
 
О нас
 
 
Рассылка новостей
 
Обратная связь
 
Гостевая книга
 
Форум
 
 
Полезные программы
 
Вопросы и ответы
 
Предупреждение

Поиск по сайту


Сделать стартовой
Добавить в избранное



    Источник: "Распятые", автор-составитель Захар Дичаров.
    Изд-во: Историко-мемориальная комиссия Союза писателей Санкт-Петербурга,
    Отделение издательства "Просвещение", Санкт-Петербург, 1998.
    Библиотека Александра Белоусенко - http://www.belousenko.com, 23 апреля 2003.

    Надежда Януарьевна Рыкова

    (род. 1901)

    Из книги "Писатели Ленинграда"

          Рыкова Надежда Януарьевна (29.XII.1901, Симферополь)* - переводчик, литературовед, критик. Окончила факультет языкознания и материальной культуры Ленинградского университета (1925). Работала библиографом и библиотекарем в научных библиотеках (1930-1936), редакторрм в Гослитиздате (1936-1941). Первая публикация - перевод с итальянского книги А. Виванги «По газетному объявлению» (1925). С 1928 публикует статьи о зарубежных писателях (Мольер, А. Доде, Ш.-Л. Филипп, М. Пруст, А. Франс, Р. Роллан и др.). Перевела многие произведения названных авторов, а также стихи В. Гюго, трагедии Корнеля «Гораций» и Расина «Вереника», роман Ш. де Лакло «Опасные связи», «Гусли» и «Театр Клары Газуль» П. Мериме, «Возрожденный городок» Ж. Ромэна, «Король Иоанн» Шекспира, «История Флоренции» Маккиавелли, роман Л. Пирандело «Старые и молодые» (в соавт. с Г. Рубцовой), «Ноа-Ноа» П. Гогена и др. Ряд ее статей и рецензий посвящен советским писателям. Подготовила сборник «Западноевропейская лирика» (1974). Современная французская литература. М.- Л., 1939; Адриенна Лекуврер. Л., 1967.

          * Надежда Януарьевна Рыкова умерла в 1996 году.

          Надежда Рыкова

          ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ЩЕПКИ

          Лес рубят - щепки летят.
          Пословица.

          Я попала в лапы сталинского МГБ осенью 1944 года, когда, по выражению моей покойной сестры Е. Я. Саяновой, «в тюрьму садились только отпетые дураки». Это было правдой. Я существовала как наивнейшая дура. Живя в Москве среди близких мне по духу людей, занимаясь интересной работой, внутренне поглощенная жаждой победы и ненавистью к врагу, я забыла о чудовищном «вчера», о 1937-1938 годах. В моем сознании стерся тот факт, что «сталинщина» есть подлинная основа и сущность нашей действительности.
          В первой половине 1937 года была еще надежда, что внезапные исчезновения людей, ни к какой политике не относящихся, это очередной приступ истерической «бдительности», такие приступы сотрясали органы безопасности еще со времен Дзержинского. Сейчас все, хотя многие и не без труда, убедились в иррациональном ужасе и сугубой бессмыслице этого сталинского злодеяния. Почти все знали, что «изъятые» из обращения были ни в чем не повинны, поэтому хорошо понимали, что с каждым из оставшихся может случиться то же самое. Днем все работали на своих предприятиях, в служебных кабинетах, наконец, у себя дома, за письменным столом. Жили так, как будто ничего не происходило. К вечеру («изъятия» производились большей частью в ночное время) в сердца начинал заползать страх. Каждый неожиданный звонок или стук в дверь повергал в оцепенение.
          Понимая, однако, что одни находятся под большей угрозой, чем другие, мы старались осмыслить, на какие категории распадаемся в представлении органов безопасности. Одной из таких категорий были люди, как-то и чем-то сейчас или в прошлом имеющие или имевшие касательство к загранице. Были и другие «опасные» категории. Для телефонных разговоров был элементарный «эзопов язык». Если вам отвечали по телефону, что нужный вам человек уехал или в больнице, и при этом домашние не могли сказать, куда уехал и в какой больнице находится, то сомнений не оставалось.
          Да, мы жили. Как? Почему? Это было и ужасно сложно, и очень просто.
          Прежде всего, были свои дела, труды, работа, самый процесс жизни. А затем - надо быть честными до конца - мы внутренне уступали и покорялись. Старались если не оправдать, то найти логическое объяснение. Объясняли себе, включали в какой-то логический ряд и безобразную высылку из Ленинграда после убийства Кирова так называемых «бывших» людей. Объяснили преступно проводившуюся коллективизацию. Во всем этом была, оказывается, некая неизбежность, некая историческая необходимость. В нас много лет внедряли убеждение, что великие исторические свершения не обходятся без жертв, что прогресс сам по себе не приходит, надо ему помогать, а это не получается без ошибок, без невинных жертв. Словом: лес рубят - щепки летят. Так рассуждали сознательно или даже бессознательно. А в душе - будем правдивы до конца - у каждого жила жалкая, унизительная, подленькая надежда: авось пронесет, авось я-то не попаду в щепки.
          Так можно было сжиться со многим: с коллективизацией, с процессами - промпартии, троцкистов, «левых» и «правых» оппозиций. Ну, понятно, борьба за власть. В свое время Великая французская революция тоже была не без этого, а теперь вон даже вполне буржуазные историки ее одобряют.
          Хочу сразу сказать, что во всем этом не было ни малейшего лицемерия. Я искренне верила, что мы шествуем через тернии к звездам. Многое в нашей действительности было мне и тягостно и противно, но твердо жило убеждение, что положительное неизбежно перевесит, что общество наше станет открытым, терпимым и либеральным. Ведь мы идем к лучшему, а необходимые признаки лучшего - это открытость, терпимость, либерализм. Да, сейчас больше зла, чем блага, но это пройдет.
          С полной ответственностью могу сказать, что так думали и чувствовали все мои близкие и друзья. Но...
          Но было и другое. Нельзя его скрывать, нельзя даже смазывать. Думать и чувствовать так, помимо всего прочего, нас очень устраивало в нашей практической жизни. Мы были молоды. Мы занимались тем, что нам было интересно. Несмотря на все нелепые, грубые, бессмысленные ограничения, которые ставила духовной жизни общества монополия узкого, порой просто невежественного догматизма, нам удавалось делать то, что мы считали нужным и благим. Нам хотелось во всем участвовать, ко всему иметь личное и творческое отношение. Я много работала в издательстве «Художественная литература» редактором. Мне нравилось вести борьбу за то, чтобы на русском языке появлялись те произведения классической и современной литературы Запада, которые я любила и ценила. Я писала тогда свою книгу «Современная французская литература» (она вышла в 1939 году). У всех моих друзей и просто знакомых были устремления и заботы того же порядка.
          К осени 1938 года сталинский террор принял глобальные размеры, а вместе с тем обнаружился его иррационализм. Стало известно, что у «изъятых» исторгались бесчеловечными методами признания в том, чего физически не могло быть,- в организации заговоров, подготовке террористических акций и диверсий. Одни признавались в том, что ставили себе целью взорвать Смольный, другие в том, что готовили монархический переворот, третьи якобы получали инструкции по дезорганизации нашей жизни от не существующих ни в какой действительности иностранных агентов. Деятельность органов безопасности превращалась в театр абсурда, в пользу которого уже трудно было находить доводы и объяснять их деятельность исторической необходимостью. Все чаще люди, понижая голос, говорили друг другу: «Это же бред сивой кобылы! Это же не может продолжаться!»
          По-видимому, это было понятно также где-то «там», в «верхах». Во второй половине 1938 года, точно начало конца, произошло «падение» Ежова, руководителя тогдашнего НКВД. Мускулатура этого всесильного органа заметно ослабла. Наступило столь же необъяснимое внезапное затишье. Перестали «хватать» кого попало с предъявлением фантастических обвинений. Перестали высылать куда попало несчастных женщин и подростков из вновь возникшей категории ЧСИР (член семьи изменника родины). Кое-кого освобождали из тюрем, а редких счастливцев - и из лагерей.
          Не могу не рассказать одного эпизода.
          В тюрьму попал Николай Михайлович Щергин - отец моих приятельниц, бывший еще до революции чиновником министерства финансов и еще до Великого Октября отправленный в Америку с миссией по распространению за океаном каких-то русских военных займов. Потом он вернулся в СССР, работал, но «заграница» за ним числилась. Он был обаятельный человек, остроумный, образованный и на свою беду языкастый. После ареста следователи предложили ему признаться в том, что в свое время, находясь в Японии, он был завербован японской разведкой и долгое время выполнял шпионские задания. Никакое «прямое» воздействие на него результатов не давало. Тогда следователь объявил, что привлечет к следствию дочерей Щергина. «Если так,- ответил Николай Михайлович,- то давайте бумагу и авторучку, я вам все напишу». И он, действительно, написал на шестидесяти страницах детективный роман о том, как он работал для японского агента полковника Сато. Когда он подал следователю это сочинение, тот сказал: «Ну и филькину же грамоту ты написал, старик. Ну да ничего, сойдет». После наступившего «потепления» Щергин был объявлен СОЭ (социально опасным элементом) и выслан в Казахстан. Вскоре после его отъезда к нам - к его дочери Антонине Николаевне и ко мне (мы жили вместе) - пришел приятный молодой человек, объяснивший, что до освобождения он находился в одной камере с Николаем Михайловичем.
          - Передайте ему,- сказал молодой человек,- что к вам заходил еврейский король.
          - ?!
          - Так прозвали меня в камере. Мне было предъявлено обвинение в том, что я возглавлял еврейскую монархическую организацию.
          Эта трагикомическая история двух репрессированных дает четкое представление о том, к чему можно прилепить определение одного советского поэта: «бред сыпнотифозного медведя».
          Так, в состоянии «затишья», прожили мы 1939-й, 1940-й и первую половину 1941 года.
          Началась война. Мне и моей сестре, благодаря стараниям ее мужа Виссариона Саянова, удалось уехать из уже осажденного Ленинграда. Это случилось 30 ноября. Город уже начал голодать, но дома еще отапливались. Трамваи еще шли. Наша поездка до Перми (тогда это был Молотов) длилась восемнадцать дней. Ехали в теплушке, в грязи и во вшах. В Перми нам повезло: там было немало эвакуированных писателей, помогал, как только мог, Литфонд.
          К сожалению, мне, человеку литературному, но уклона западного, в Перми делать было нечего. И я стала добиваться вызова в Москву.
          Должна сразу сказать, что война оттеснила переживания и настроения «медвежьего сыпнотифозного бреда». И это было, конечно, плохо, непростительно, но - увы! - естественно. Сейчас речь шла уже просто о выживании государства (какого бы то ни было, но русского), нации, народа и каждого из нас всех в отдельности. Я внутренне существовала только ненавистью к врагу и жаждой победы. Так дожили мы до декабря 1942 года, до первых благостных раскатов Сталинградской победы. Как-то, в дни, когда, если можно так выразиться, люди уже уверились в победе, подняли головы, выпрямили спины, я встретилась в одном из коридоров семиэтажки с жившим этажом ниже нас Михаилом Леонидовичем Слонимским. Меня переполняло патриотическое ликование.
          - Да,- сказал Слонимский,- мы радуемся, и вы, и я, и все вообще. И нельзя не ликовать. Но будьте осторожны. Не рассчитывайте, что после победы расцветет либерализм на кисельных берегах молочных рек. После победы нам и покажут кузькину мать.
          Он, один из умнейших людей в писательском мире, оказался прав. Но в начале 1943 года до «кузькиной матери» было еще далеко.
          В марте 1943 года я получила вызов в Москву. Приют я нашла там у своей подруги детства по имени Наташа. Это была милая обаятельная женщина. Она жила с матерью и мужем, человеком неплохим, но алкоголиком и совершенно больным.
          Кроме меня, они приютили еще одного знакомого, семья которого была эвакуирована,- Борю Слюза. Этот человек невольно погубил и себя, и всех нас.
          Жили мы дружно. Я сразу получила работу и в издательстве «Художественная литература», и в ТАССе. Работа была интересная. Настроение у меня было приподнятое. Я с трепетом слушала вечерние реляции Совинформбюро. У нас в комнате висела огромная карта, на которой я старательно переставляла флажки, иногда даже опережая сообщения о занятых городах и форсированных реках. Из моего сознания смылись 1937-1938 годы. Над моей кроватью висел портрет великого человека с орлиным профилем и в погонах.
          Подходили октябрьские праздники 1943 года. К празднику привезли нам из колхоза картошку и другие овощи, в частности морковку. Одна морковка была по форме своей овальная, смешная и наталкивала на не совсем приличные ассоциации. Некоторое время мы забавлялись этим, даже не подозревая, что морковочка принесет нам беду.
          7 ноября 1943 года мы устроили празднество «с выпивкой». Было весело, довольно шумно. В порядке «трепа» мне поднесли вырезанный из картона и ярко раскрашенный «орден», звезду, в центре которой была изображена пресловутая морковка. При ордене была грамота «За успешное согласование наступательных операций на всех фронтах». Похохотали, попили, поели. Орден я забрала и вскоре о нем забыла.
          Комната у нас была большая, разделенная всякими перегородками из бывших портьер на три части. В одном отсеке ютился Боря Слюз. Специальность его была художник-прозектор, то есть он препарировал для тех или иных целей изъятые из мертвых тел органы, а также делал муляжи различных внутренностей человека. На наше (и свое тоже) несчастье, он стал пытаться устроиться на работу к благоволившему ему Збарскому в мавзолей Ленина. Как только он подал заявление, его стали проверять. Приставили к нему сослуживца, который «подружился» с ним. Боря, очень любивший предаваться антисоветской трепотне, пригласил этого «друга» к себе, то есть к нам. Как все вообще люди нашего круга, мы были богемой, выпивали при случае, распускали языки.
          Коротко говоря, мою Наташу, Борю Слюза и меня забрали. Приписали нам моральное разложение, антисоветскую пропаганду, издевательство над советским патриотизмом (вот тут-то и сыграл свою роль «орден морковки»). Следствие длилось недолго, суда не было, так как для него материала не хватало. Осудила нас всех на пять лет лагеря «тройка» - Особое Совещание. Приговор мне прочел какой-то не очень грамотный парень в тюремном коридоре.
          До отправки в лагерь я несколько месяцев просидела, точнее, пролежала, на койке в камере Бутырской тюрьмы. На мое счастье, там же была и моя Наташа, расстались мы незадолго до моей отправки в Караганду. Ее забрали на этап немного раньше, чем меня. Мы получали с воли передачи и потому были более или менее сыты. Окружение тоже не было тягостным, почти все - такие же «щепки», как и мы,- одни помоложе, другие постарше, третьи - наши однолетки. Камера была дружная.
          Но моральное состояние было ужасным. Теперь, когда я сама оказалась щепкой, началась для меня - по заслугам - переоценка всего. Мы были отрезаны от жизни, ничего и ни о чем не знали. По вечерам стены Бутырок сотрясались от артиллерийского салюта, знаменующего очередную победу. И каждый такой салют был напоминанием, что у меня «ни за что ни про что» украли победу. Потом был лагерь.
          Мне в какой-то мере повезло: я попала в один из первых кругов ада. Исень-Геладинское отделение Карагандинского лагеря было крошечным островком архипелага - сельскохозяйственным, обычного режима. Он был по специальности коннозаводческий, главную роль играли зоотехники и ветеринары. Грамотных, более или менее интеллигентных людей, присланных сюда главным образом по 58-й статье, было немного, и силою вещей они оказались в привилегированном положении - расконвоированными, свободно передвигавшимися по всей территории, занятыми исключительно административно-хозяйственными делами. Это были те, кто на лагерном языке называется «придурками». В их среду попала и я. За все четыре года и два месяца лагерной жизни я ни одной минуты не была на так называемых «общих работах»: сперва мне довелось быть секретарем начальника отделения, потом статистиком санчасти. По существующему в лагерях положению, эти должности могли занимать только вольнонаемные, притом никогда не судившиеся.
          Несмотря на эту относительную привилегированность, несмотря на постоянное общение с людьми моего уровня, несмотря на деньги и продовольственные посылки, которые я получала с воли, я вспоминаю об этих годах только с тоской и отвращением. Хотя даже отношения начальства и заключенных были там пристойными и человеческими, сама система рабского положения и рабского труда (пусть даже «придурочного») была невыносима. Невыносимы были и физические условия. Зимой угнетали морозы и бураны, в бараках стоял холод, особенно в буранные дни, когда прекращался завоз продовольствия и топлива. В последний год своего пребывания в лагере я заболела тяжелым плевритом, который перешел в туберкулез. Если бы срок у меня был не пять, а, скажем, восемь лет, я бы наверное умерла. Но будем справедливы. Мне повезло и в том, что меня окружали милые дружественно настроенные люди. Всегда буду помнить начальницу санчасти врача Тишкову, бывшую заключенную (ЧСИР), уже отбывшую срок, но не имевшую права возвратиться в Москву, начальницу стройчасти - архитектора, тоже «освободившуюся» ЧСИР, талантливого литератора Аркадия Биленкова, еще совсем молодого. После освобождения и реабилитации он выпустил великолепную книгу о Тынянове, а потом, уже за границей, интереснейшую работу о Ю. Олеше. Большим моим другом, которому я обязана заботой и уходом во время моей болезни, была Надежда Викентьевна Лордкипанидзе, ЧСИР, вдова бывшего наркома КГБ Грузии, а потом Крыма: на свое несчастье, он что-то не поделил с Берией.
          По воззрениям гулажьего руководства, сельскохозяйственные «островки» ГУЛАГа были чем-то вроде курорта. Туда посылали совершенно измотанных доходяг из более глубоких кругов ада. Большей частью они попадали в нашу больницу и вскорости погибали. Как статистик санчасти, я оформляла документы о смерти и относила их на подпись начальнику отделения. Помнится, в июле 1947 года я зашла с очередной, одиннадцатой или двенадцатой, бумажкой такого рода в кабинет начальника. У него сидел оперуполномоченный - око и ухо МВД в лагере, гроза не только зэков, но и вольнонаемных. Подписывая бумажку, начальник спросил:
          - Что это у вас в санчасти без конца помирают?
          Я не хотела, чтобы доктору Тишковой, моей начальнице и другу, довелось иметь какие-нибудь неприятности. Умирали-то ведь безнадежные, и у нас здесь никто в этом не был виноват. Я твердым и официальным тоном произнесла:
          - Гражданин начальник, у нас умирают только те, кому положено умереть.
          Оперуполномоченный расхохотался.
          - Правильно! Вот это, я понимаю, ответ!
          Одного не забуду никогда. Начальница стройчасти Елена Гужинская только что вернулась из Ленинграда (освободившихся, но «ограниченных» ненадолго пускали в столицы), побывала там у моих, привезла мне письмо и посылочку. Обе мы были взволнованы и почему-то заговорили о том, почему и откуда весь этот бред. И я опять сказала, что нельзя себе представить, чтобы «он» знал обо всех художествах своих органов безопасности.
          Она вспылила:
          - Ну, знаете, если после того, что происходит на ваших глазах и с вами самой, вы не понимаете, что источник всего - это чудовище, то, простите меня, так вам и надо!
          Правильно. Так мне и было надо. За все: за то, что мне было удобно и выгодно верить в историческую необходимость и в то, что ничего не поделаешь, когда летят щепки. Вот теперь я тоже щепка, отлетевшая в сторону. И многим меня жалко. Но ничего не поделаешь. Так мне и надо даже за то, что в своих писаниях проталкивала то, что мне было ценно и нужно, сквозь постылое «идеологическое» приспособленческое блеянье. Так мне и надо за то, что в Москве у меня над кроватью висел «он», с орлиным профилем и в погонах.
          Лагерь закончился для меня в конце октября 1949 года, ровно через пять лет после того, как я была вырвана из жизни. Ни в Ленинград, ни в Москву я вернуться не могла. Поселилась под Ленинградом, сперва в Малой Вишере, потом в Новгороде, потом в Луге. Благодаря моей сестре и ее мужу, Саянову, я часто наезжала в Ленинград, виделась с друзьями и, если можно так выразиться, находилась около жизни. Жизнь была тут же, рядом, но недоступна, за какими-то гигантскими стенами. В некоторых отношениях это было еще хуже, чем лагерь.
          Однако сохранившиеся и даже вновь обретенные связи с Ленинградом дали мне возможность вернуться к литературной работе. Я что-то делала, что-то печатала, мне платили деньги, но при этом меня, моего имени как бы не существовало, имена были другие.
          В таком же положении, как я, а то и в худшем, были сотни тысяч, а может быть, не один миллион человек в счастливейшей стране социализма. Я, конечно, думала о будущем, и оно представлялось мрачным. Для меня (так же, как и для других отверженных) ничто не могло измениться к лучшему. Ясно было одно: ничто не изменится, пока «он» жив. Между мною и жизнью стоял «он». На то, что он умрет, было мало шансов. Политические деятели почему-то живут очень долго. Семидесятитрехлетний глава государства в некотором смысле еще юнец.
          Казалось бы - безнадежность. И вдруг пошли слухи... «Он» якобы болен. Во мне все затрепетало. Господи, неужели... Потом появились подтверждения. Начало брезжить что-то вроде рассвета.
          И вот наступило утро, когда по радио начали передавать похоронный марш Шопена. «Господи, сделай так, чтобы он умер».
          Я была одной из первых, кто зажил снова. Была объявлена так называемая «ворошиловская амнистия» (Ворошилов был тогда Председателем Президиума Верховного Совета), которая касалась всех, осужденных на срок до пяти лет.

Rambler's Top100
Дизайн и разработка © Титиевский Виталий, 2005.
MSIECP 800x600, 1024x768