Μθυΰθλ Βελλεπ

Λεγενδϋ Νεβρκξγξ οπξροεκςΰ

(ραξπνθκ πΰρρκΰηξβ)

   

Американист

Баллада о знамени

Крематорий

Лаокоон

Легенда о заблудшем патриоте

Легенда о морском параде

Легенда о Моше Даяне

Легенда о родоначальнике Фарцовки Фиме Бляйшице

Легенда о соцреалисте

Легенда о стажёре

Легенда о теплоходе «Вера Артюхова»

Марина

Маузер Папанина

Океан

Оружейник Тарасюк

Танец с саблями

Байки скорой помощи

 

 

Американист

 

Была в ходу в Ленинграде после шестьдесят седьмого года и такая шутка: «Чем отличается Суэцкий канал от канала Грибоедова? Тем, что на Суэцком евреи сидят по одну сторону, а на Грибоедова – на обеих».

На канале Грибоедова, а отнюдь не на Суэцком, родился некогда и известный советский политический обозреватель-американист, комментатор, политолог и обличитель Валентин Зорин. Правда, фамилия его была тогда не Зорин, а несколько иная, более гармонирующая с внешним обликом. Про Зорина была и шутка персональная. Родилась она во время визита в Союз Генри Киссинджера и основывалась на необычайном их внешнем сходстве: Зорин был вылитой копией Киссинджера, прямо брат-близнец, только в одну вторую натуральной величины – тот же курчавый ежик, оттопыренные уши, жирный подбородок и роговые очки. «Скажите, пожалуйста, господин Зорин, вы еврей? – Я – русский! – А-а. А я – американский».

Вот этот Валентин Зорин, знаменитый в те времена человек, лет двадцать безвылазно просидел в Америке. Он был собкором ТАСС, и АПН, и «Правды», и всего на свете. Он в этой Америке изнемогал и жертвовал жизнью на фронтах классовой борьбы. Он жил в американском коттедже, ездил на американской машине, жрал американскую еду и носил американскую одежду. В порядке ответной любезности он сумел рассказать об Америке столько гадостей, что будь она хоть чуть-чуть послабее и поменьше – давно бы рухнула под тяжестью его обличений. В профессиональной среде он имел среди коллег кличку «Валька-помойка».

Зорин был профессионал, и не было в Америке такой мелочи, которую он не обращал бы ей в порицание и нам в хвалу. Умел отрабатывать деньги. А деньги были неплохие; зеленые такие. Баксы. Не каждый сумеет за антиамериканскую неусыпную деятельность получать в американской же валюте.

Такое было время акробатов пера и шакалов ротационных машин.

И вот он однажды под вечер выходит из одних гостей. Его там в доме принимали прогрессивные американцы, кормили его стейками, поили виски и говорили всякие приятные вещи. И он уже обдумывает, как сделать из этого антиамериканский материал. И повыгоднее его пристроить.

И идет он к своей машине, припаркованной в сотне метров у тротуара. И тут сзади ему упирается в почку что-то вроде пистолетного ствола, и грубый голос приказывает:

– Не шевелиться! Бабки гони!

Ограбление, значит. Типичный нью-йоркский вариант.

Зорин, как человек искушенный и все правила игры знающий, не дергается. В нагрудном кармане пиджака у него, как советуют все полицейские инструкции, лежит двадцатка. И он ровным голосом, стараясь не волноваться, отвечает, что у него с собой двадцать долларов всего, в нагрудном кармане.

– Доставай, но без резких движений!

Он осторожно достает двадцатку и протягивает за плечо. Ее берут, и голос угрожает:

– Пять минут не двигаться! А то – покойник!

И тихие шаги удаляются назад.

Когда, по расчетам Зорина, времени проходит достаточно для того, чтобы грабитель удалился на безопасное расстояние, он оглядывается – и видит, как за угол скрывается поспешно негр. Самый такой обычный, в синих джинсах, в клетчатой рубашке, в белых кедах.

Зорин садится в свою машину и едет. А сам обдумывает. Это ж какой случай замечательный! Средь бела дня советский корреспондент ограблен в центре Нью-Йорка вооруженным преступником! Вот уже до чего дошел разгул безобразий! И полиция их продажная бессильна! Прекрасный материал сам в руки приплыл.

И чтобы сделать очередной журналистский шедевр более убедительным, емким и панорамным – показать всю прогнилость и обреченность ихнего строя, он гонит к ближайшему отделению полиции. Стреляный воробей: а то завопят потом – лжет этот красный, никто его не грабил, почему не обратился в полицию, если грабили?! Пожалуйста – обращаюсь.

А поди ты его поймай: лица не видел, примет не знаю, а таких ограблений – да тысячи ежедневно. Стрелял наркоман двадцатку на дозу – это как промысел: верняк.

Он тормозит под вывеской полицейского участка и просит проводить его к дежурному – он должен заявить об ограблении.

В отделении сидит под кондиционером здоровенный сержант с красной ирландской рожей и голубыми глазками, вытянув ноги на стол, и жует жвачку.

– Привет! – говорит он Зорину. – Какие проблемы?

– Я советский журналист! – заявляет Зорин. – И меня сейчас ограбили прямо на тротуаре в вашем городе!

– Да, – сочувствует детина, – это бывает. Кто ограбил?

– Приставили пистолет к спине и отобрали деньги.

– Приметы, – говорит детина, – приметы! Подробности потом. Если вы заинтересованы, чтобы мы нашли преступника – давайте попробуем.

– Черный, – описывает Зорин ехидно. – В синих джинсах, в клетчатой рубашке. В белых кедах. Роста так среднего. Не старый еще, конечно.

– Так, – спокойно говорит сержант. – Понятно. Где это, говорите, случилось, мистер? Сколько минут назад?

А во всю стену мигают лампочки: подробнейшая карта города.

Сержант щелкает тумблером и говорит:

– Алло! Джон? Фил? Уличное ограбление. Квадрат 16-Д. Тридцать шестая, близ угла Второй авеню. Девятнадцать пятнадцать плюс-минус минута. Чернокожий, среднего роста, синие джинсы, клетчатая рубаха, белые кеды. Давайте. Он бомбанул русского журналиста, тот волну гонит. Да. Сколько он у вас взял, сэр?

А говорить, что весь этот сыр-бор из-за двадцатки, как-то и неудобно. Не того масштаба происшествие получается. Попадет потом в газеты: коммунистический журналист хотел засадить в тюрьму бедного представителя угнетенного черного меньшинства за паршивые двадцать долларов. И Зорин говорит:

– Триста долларов.

– Алло! Он с него снял триста баков – вы пошустрите, ребята.

Придвигает Зорину пепельницу, газету, пиво:

– Посидите, – говорит, – немного, подождите. Сейчас ребята проверят, что там делается. Да, – признается, – с этими уличными ограблениями у нас просто беда. Уж не сердитесь.

– Ничего, – соглашается Зорин, – бывает. – А сам засекает время: чтоб написать потом, значит, сколько он проторчал в полиции, и все без толку, как его там мурыжили и вздыхали о своем бессилии. Отличный материал: гвоздь!

Он располагается в кресле поудобнее, открывает банку пива, разворачивает газетку… И тут распахиваются двери, и здоровенный полисмен вволакивает за шкирку негра:

– Этот?

И у Зорина отваливается челюсть, а пиво идет через нос. Потому что негр – тот самый…

Сержант смотрит на него и констатирует:

– Рост средний. Особых примет нет. Джинсы синие. Рубашка клетчатая. Кеды белые. Ну – он?!

И Зорин в полном ошеломлении машинально кивает головой. Потому что этого он никак не ожидал. Это… невозможно!!!

Нет – это у них там патрульные машины вечно болтаются в движении по своему квадрату, и до любой точки им минута езды, и свой контингент в общем они знают наперечет – профессионалы, постоянное место службы. Так что они его прихватили тут же поблизости, не успел еще бедняга дух перевести и пивка попить.

– Та-ак, – рычит сержант. – Ну что: не успел выйти – и опять за свое? Тебе что – международных дел еще не хватало? Ты знаешь, что грабанул знаменитого русского журналиста, который и так тут рад полить грязью нашу Америку?

– Какого русского, офицер? – вопит негр. – Вы что, не видите, что он – еврей? Стану я еще связываться с русскими! Вы меня с Пентагоном не спутали?

Зорин слегка краснеет. Сержант говорит:

– Ты лучше в политику не лезь. Он – русский подданный. И сделал на тебя заявление. Говори сразу – пушку куда дел?

– Какую пушку? – вопит негр. – Да вы что, офицер, вы же меня знаете – у меня и бритвы сроду при себе не было. Что я, законов не знаю? вооруженный грабеж пришить мне не получится, нет! Я ему палец к спине приставил, и всего делов. А если он испугался – так я ни при чем. Никакого оружия!

– Вы подтверждаете, что видели у него оружие? – спрашивает сержант.

– Побойтесь Бога, мистер русский еврей-журналист, сэр! – говорит негр.

Зорин еще раз слегка краснеет и говорит, что нет, мол, собственно оружия он не видел, но он, конечно, может отличить палец от пистолета, и прикосновение было, безусловно, пистолета. Но поскольку он сначала не оборачивался, а потом уже издали мелкие детали было трудно разобрать, то он на оружии не настаивает, потому что не хочет зря отягчать участь бедного, судя по всему, простого американца, которого только злая нужда могла, конечно, толкнуть на преступление.

– О'кэй, – говорит сержант, – с оружием мы тоже разобрались. Теперь с деньгами. Гони мистеру триста баков, живо, и если он будет так добр к тебе, то ты можешь на этот раз легко отделаться.

Тут негр ревет, как заводской гудок в день забастовки, и швыряет в лицо Зорину его двадцатку.

– Какие триста баков! – лопается от праведного возмущения негр. – Пусть он подавится своей двадцаткой! У него в нагрудном кармане пиджака, вот в этом – и тычет пальцем – была двадцатка, так он сам ее вытащил и отдал мне! Сержант, верьте мне: этот проклятый коммунистический еврей хочет заработать на бедном чернокожем! Что я сделал вам плохого, сэр?! Где я возьму вам триста долларов?!

Зорин, человек бывалый, выдержанный, все-таки краснеет еще раз и вообще происходит некоторая неловкая заминка. То есть дело приняло совсем не тот оборот, который был предусмотрен.

Сержант смотрит на него внимательно, сплевывает жвачку и говорит:

– Вы заявили, что грабитель отнял у вас триста долларов. В каких они были купюрах? Где лежали? Вы подтверждаете свое заявление?

Зорин говорит с примирительной улыбкой:

– Знаете, сержант, я все-таки волновался во время ограбления. Поймите: я все-таки не коренной американец, и как-то пока мало привык к таким вещам. У меня был стресс. Допускаю, что я мог в волнении и неточно в первый момент помнить какие-то отдельные детали. Может быть, там было и не триста, а меньше…

– Вы помните, сколько у вас было наличных? – спрашивает сержант; а полисмен откровенно веселится. – Поверьте, пожалуйста: сколько не хватает?

– Знаете, – говорит Зорин, – я был в гостях, совершил некоторые покупки с утра, подарки, потом мы там немного выпили… Не помню уже точно.

– Выпили, значит, – с новой интонацией произносит сержант. – И после этого сели за руль? Это вы в России привыкли так делать?

– Нет, – поспешно отвечает Зорин, и лицо его начинает чем-то напоминать совет из женского календаря: «Чтобы бюст был пышным, суньте его в улей». – Мы пили, конечно, только кока-колу, я вообще не пью, я просто имел в виду, что у меня было после встречи с моими американскими друзьями праздничное настроение, словно мы выпили, и, конечно, я был немного в растерянных чувствах…

– Короче, – говорит сержант. – Это ваша двадцатка?

– Моя.

– У вас есть еще материальные претензии к этому человеку?

– Я ему покажу претензии! – вопит негр. – Обирала жидовский! Это что ж это такое, сэр, – жалуется он сержанту, – в родном городе заезжий еврей при содействии полиции грабит бедного чернокожего на триста долларов! Когда кончится этот расизм!

Тогда Зорин на ходу меняет тактику. Делает благородную позу.

– Сержант, – говорит он. – Я не хочу, чтобы этого несчастного наказывали. Мне известно о трудностях жизни цветного населения в Америке. Пусть считается, что я ему подарил эти двадцать долларов, и давайте пожмем друг другу руки в знак мира между нашими двумя великими державами.

Но сержант руку жать не торопится, а наоборот, его ирландская рожа начинает наливаться кровью.

– Подарили? – спрашивает, пыхтя.

– Подарил, – великодушно говорит Зорин.

– Так какого черта вы заявляете в полицию, что он вас под револьвером ограбил на триста, если на самом деле вы сами подарили ему двадцать? – орет сержант. – Вы же здесь сами десять минут назад хотели закатать его на двенадцать лет за вооруженный грабеж?!

– Я разволновался, – примирительно говорит Зорин. – Я был неправ. Я иногда еще плохо понимаю по-английски.

– Сколько лет вы в Америке?

– Около двадцати.

– Так какого черта вы здесь пишете, если не понимаете по-английски?

Тут до негра доходит, что двадцатку ему вроде как дарили, и он протягивает руку, чтоб взять ее обратно, но Зорин берет быстрее и кладет к себе в карман, потому что двадцати долларов ему все-таки жалко.

– Ладно, – сплевывает сержант. – Со своими подарками разбирайтесь сами. Это в компетенцию полиции не входит. Если у вас больше нет друг к другу претензий, проваливайте к разэдакой матери и не морочьте мне голову.

– Я напишу материал о блестящей работе нью-йоркской полиции, – льстиво говорит Зорин. – Очень рад был познакомиться. Как ваша фамилия, сержант?

– Мою фамилию вы можете прочитать на этой табличке, – говорит детина. – А писать или не писать – это ваше дело. Не думаю, чтоб мое начальство особенно обрадовали похвалы в коммунистической русской прессе. До свидания. А ты, Фил, погоди минутку. Ты мне пока нужен как свидетель всего разговора.

И Зорин с негром выкатываются на тротуар, где негр обкладывает Зорина в четыре этажа, плюет на его автомобиль, предлагает на прощание поцеловать себя в задницу и гордо удаляется. А Зорин уезжает домой, поражаясь работе нью-йоркской полиции и радуясь, что легко выпутался из лап этих держиморд.

А сержант снимает трубку и звонит знакомому репортеру полицейской хроники, который подбрасывает ему мелочишку за эксклюзивную поставку информации для новостей.

– Слушай, – говорит, – Билл, тут у меня был один русский журналист… Зо-рин… Ва-лен-тин… да, его черный-наркоман грабанул на двадцатку, да, палец сунул к пояснице вместо револьвера… да, так он прикатил к нам и хотел этого бедолагу вскрыть на триста баков… как тебе это нравится, представляешь, закатать его на двенадцать лет?! Да, известный, говорит, журналист…

И назавтра «Нью-Йорк Таймс» выходит во-от с такой шапкой: сенсация! сенсация! знаменитый русский журналист Валентин Зорин, известный своими антиамериканскими взглядами, пытается ограбить безработного, чернокожего наркомана!!!» И излагается в ярких красках вся эта история – с детальным указанием места, времени, и фамилий полицейских.

После этого перед Зориным закрываются двери американских домов. И его как-то тихо перестают приглашать на всякие брифинги и пресс-конференции. И интернациональные коллеги больше не зовут его выпить, и некоторые даже не здороваются.

И в конце концов он вынужден, естественно, покинуть Америку, потому что скандал получился некрасивый. Сидит в Союзе, и лишь крайне изредка проскальзывает по телевизору.

А когда его спрашивают:

– Вы сколько лет проработали в Америке, так хорошо ее знали, – почему все-таки вы ее покинули и вернулись в Союз? – он отвечал так:

– Вы знаете, когда я как-то услышал, что мои дети, выходя из дому в школу, переходят между собой с русского на английский, я понял, что пора возвращаться!..

 

Баллада о знамени

 

«Знамя есть священная херугва, которая… которой…»

Боевых офицеров, которые дожили до конца войны – и не были потом уволены в запас – распихали по дальним дырам; подальше от декабристского духа. А то – навидались Европы, мало ли что. И они тихо там дослуживали до пенсии, поминая военные годы.

И торчал в глуши огромного Ленинградского Военного Округа обычный линейный мотострелковый полк. Это назывался он уже в духе времени – мотострелковый, а на самом деле был просто пехотный.

И командовал им полковник, фронтовик и орденоносец, служба которого завершалась в этом тупике. В войну-то звания шли хорошо – кто жив оставался, а в мирное время куда тех полковников девать? дослуживай… Не все умеют к теплому местечку в штабе или тем более на военной кафедре вуза пристроиться. А этот полковник мужик был простой и бесхитростный: служака.

Жизнь в полку скучная, однообразная: гарнизонное бытье. Слава и подвиги – позади. Новобранцы, учения, отчеты, пьянки и сплетни. Рядом – – деревенька, кругом – леса и болота, ни тебе погулять, ни душу отвести.

А уж в деревне житье и вовсе ничтожное. Бедное и серое.

И только дважды в год сияло событие – устраивался парад. Это был праздник. В парад полковник вкладывал всю душу, вынимая ее из подчиненных. За две недели начинали маршировать. За неделю сколачивали на деревенской площади перед сельсоветом трибуну и обивали кумачом. Изготовляли транспаранты, прилепляли на стены плакаты. Сержанты гоняли солдат, офицеры надраивали парадную форму и нацепляли награды, технику красили свежей краской, наводя обода и ступицы белым для нарядности – все приводили в большой ажур.

И в радостные утра 7 Ноября и 1 Мая вся деревня загодя толпилась за оцеплением вокруг площади. Деревенское начальство и старшие офицеры – на трибуне. Комендантский взвод, в белых перчатках, с симоновскими карабинами, вытягивал линейных. Полковой оркестр слепил медью и рубил марши. И весь полк в парадных порядках, р-равнение направо, отбивал шаг перед трибуной. Все девять рот всех трех батальонов. Открывала парад, по традиции, разведрота, а завершал его артдивизион и танковая рота. В конце шли даже, держа строй, санитарные машины санчасти и ротные полевые кухни – все как есть хозяйство в полном составе.

Народ гордился, пацаны орали, офицеры держали под козырек, а во главе, в центре трибуны, стоял полковник, подав вперед грудь в боевых орденах, и отечески упивался безукоризненной готовностью своего полка. Все свое армейское честолюбие, всю кровную приверженность старого профессионала своему делу являл он в этих парадах.

А впереди всей бесконечной стройной колонны – знаменосец! – плыл двухметрового роста усатый и бравый старшина, полный кавалер орденов Славы. Это уже была просто местная знаменитость, любимец публики. Пацаны гордились им, как чем-то собственным, и спорили, что, поскольку он полный кавалер Славы, то он главнее офицеров, и старше только полковник.

А после парада был гвоздь программы – пиво! Надо знать жизнь глухой деревушки того времени, чтобы оценить, что такое было там – пиво; да еще для солдата. Дважды в год полковник усылал машину в Ленинград и всеми правдами и неправдами изыскивал средства и возможности купить три бочки пива. Каждому по кружке. Эти бочки закатывались в ларек, пустовавший все остальное время года, и вышедший с парадной дистанции личный состав в четко отработанной последовательности (это тоже входило в ночные и дневные репетиции!) выпивал свою кружку. А население кормили из дымивших, только что прошедших парадом полевых кухонь. Колхозников, естественно, было куда меньше, чем солдат в полку, и в этот-то уж праздничный день они наедались от пуза. И, таким образом, убеждались в смысле плаката на избе-читальне: «Народ и армия едины!»

Хороший был полковник. Слуга царю, отец солдатам.

И вот, значит, проходит такой первомайский парад. Оркестр ликует и гремит. Линейные замерли – штыки в небо, флажки на них плещутся. И с широкой алой лентой через плечо шагает старшина, колотя пыль из деревенского плаца, и в руках у него Знамя полка – 327-го гвардейского ордена Богдана Хмельницкого Славгородского мотострелкового – бахрома золотом, георгиевская лента по ветру бьет, орденок в углу эмалью блещет, и буквы дугой через красное поле. А по бокам его, на полшага сзади – ассистенты при знамени, статные юные лейтенанты, серебро шашек в положении на-краул искрами вспыхивает.

И за ними – со своей песней, с лихим присвистом – разведрота марширует.

Музыка сердца! Сильна непобедимая армия, жив фронтовой дух!

И, миновав дистанцию церемониального марша и свернув за угол единственной деревенской улицы, старшина-знаменосец подходит к ларьку. Кружки уже налиты, кухонный наряд в белых куртках и колпаках готов к раздаче – да чтоб без проволочек! полторы тыщи рыл участвуют в параде, и каждому по кружке надо в отмеренные минуты!

И старшина, как знаменосец и заслуженный фронтовик, по традиции получает первым, и не одну кружку, а две. Первую он выпивает залпом, под вторую закуривает дорогую, командирскую, по случаю торжества, папиросу «Казбек» и уже через затяжку вытягивает пивко по глоточку и со смаком. Парад окончен.

Теперь – в гарнизон, столы уже накрыты, столовая украшена: праздничный обед. К этому обеду полковник приказывал резать кабана из подсобного хозяйства, баранов, закупить в деревне соленых огурцов, и давал ротным негласное указание организовать наркомовские сто граммов всему личному составу – без рекламы, так сказать. Во славу оружия и память Победы.

Хороший был полковник. Больше таких уже нет. Полк за ним – в огонь и в воду. И у командования на прекрасном счету, в пример всем ставили. Но – не продвигали… Не то он когда-то где-то сказал не то, или по возрасту попал в неперспективные, или замполит про сто граммов стучал в политотдел дивизии… В общем, вся его жизнь была – родной полк, и как апофеоз службы – эти парады.

Значит, старшина выбрасывает окурок, ставит с сожалением пустую кружку, и протягивает руку за знаменем, которое, свернув, прислонил к ларьку сбоку…

Не стоит там что-то знамя. Это он перепутал – он его с другого бока прислонил.

Смотрит он с другого бока: нету. Нету там знамени.

Странно. Ставил же. Сзади, значит, поставил…

Но только сзади ларька знамени тоже нету.

Старшина спрашивает лейтенантов-ассистентов:

– Ребята, у кого знамя?

Они на него смотрят непонимающе:

– Как у кого? Ты ж его из рук не выпускал.

– Да вот, – говорит, – поставил здесь…

Они вместе смотрят ларек со всех сторон – нет, у ларька знамя не стоит.

Начинают вертеть головами по сторонам. Взять никто не мог. Кругом в пулеметном темпе полк пиво пьет повзводно и поротно, и вольным шагом марширует в расположение.

– А кто сегодня дежурный по посту №1? Во балда! Не иначе разводящий распорядился сдуру знамя сразу после парада доставить на место – и отрядил караульных прямо к концу церемониального марша. Так спрашивать же надо! салаги…

Старшина с ассистентами, спрятавшими шашки в ножны, идет в штаб полка, к знаменной витрине, где на посту №1 стоит с автоматом «на грудь» часовой.

Пуста витрина.

– Знамя где? – спрашивает старшина у часового.

Тот от удивления начинает говорить, что ему на этом почетном посту категорически запрещено:

– Как это? Так вы же знаменосец…

– Тебе его что – не приносили?

– Кто?

– Ну… внешний караул…

– Никак нет. А что – должны были?

Идут к начальнику караула:

– Знамя ты брал?

Тот смеется – оценил шутку.

– Ага, – говорит. – Пусть, думаю, повисит немного над КПП, чтоб сразу было всем видно, что они входят не куда-нибудь, а в гвардейский орденоносный полк.

– Ну же ты мудак!! Где оно?!

– Да вы чего?.. Я ж так, ребята… шучу… а что?

– Шутишь?! ничего. Молчи… понял?!

У старшины делается все более бледноватый вид, и пышные усы постепенно обвисают книзу. Лейтенанты-ассистенты – те откровенно мандражируют. И они начинают перерывать полк: какой идиот взял знамя и где его теперь держит.

Возвращаются к ларьку. Там уже свернуто все пивное хозяйство.

– Не, – говорит ларечник, – вы что. Ничо не видел. Да ты ж его из рук не выпускал.

– Не выпускал, – мрачно басит сержант, сделавшийся ниже ростом.

Может, в кабинет командира полка занесли? Или к начштаба?

Идут обратно в штаб. Нет – пусто. Во все окна заглянули. Только часовой у пустой витрины смотрит выжидательно, болван.

Они проходят по всем ротам. Идут в автопарк: может, знамя у ларька упало, соскользнуло по стенке, и кто-то в толчее его поднял и положил, например, на броню, и так на танке оно в парк уехало.

Нет; нету.

Дежурный по парку сильно удивляется вопросу и, конечно, тоже ничего не видел.

Тем временем полк окончил праздничный обед. Половина солдат валит в увольнение: сбрасываться на самогон, драться в очередь вокруг четырех деревенских девок и склонять к любви средний школьный возраст. Офицеры компаниями шествуют по домам – за столы с выпивкой и закуской. Тихо в расположении. И нет нигде знамени.

Человек, не служивший в Советской Армии первого послевоенного десятилетия, а тем паче вообще штатский, ужаса и масштаба происшедшей трагедии оценить не может. В лучшем случае он слыхал, что высший знак солдатской доблести – это трахнуть бабу под знаменем части. Сейчас, когда лейтенант в автобусе не уступает место полковнику, когда и солдат не солдат, и офицер не офицер, и присяга не присяга, и армия развалилась на части, и не то что знамена – крейсера крадут и танковые колонны продают контрабандой за границу, – сейчас старая сталинского закала армия может восприниматься только как седая легенда. Потому что колхозный парень в армию шел как за счастьем: сытная еда! теплая красивая одежда! простыни, одеяло, койка! а через три года – паспорт в руки – и свободен, езжай куда хочешь! А посреди службы – десятидневный отпуск домой! Это ж был солдат. Не то, что иное, когда призванный в воздушный десант не может раз подтянуться на турнике. А офицер был – белая каста! Диагоналевая форма, паек, оплаченная дорога в отпуск, две тысячи зарплаты у взводного – офицер был богатый и уважаемый человек, и ездил исключительно в купейном, а от майора – полагалось в мягком вагоне.

И отсутствие Знамени части – это кощунственнее, чем попасть в плен. Это граничит с изменой Родине. Это трибунал и вечный несмываемый позор. Это… это невообразимо, невозможно! За знамя можно умереть, спасти его ценой своей жизни, вынести простреленным на собственном теле, встать на колено и поцеловать; в самом крайнем случае его можно склонить над телом павшего героя. Но лишиться его принципиально невозможно ни в коем случае. Провались белый свет! – но знамя должно быть сохранено.

И вот кругом весеннее солнце и пролетарский веселый праздник, а знамени нет. Законы чести рекомендуют выход единственный – застрелиться. Потому что второй выход, по законам чести, – это сначала с тебя перед строем сорвут погоны, а уже после этого ты можешь, опять же, застрелиться.

Но старшина – все-таки не офицер, и вообще он чудом уцелел, пройдя насквозь такую войну, и стреляться он не хочет. Тем более что у него семья и дети. И вообще знамя еще не пропало, оно явно ведь где-то здесь есть, должно найтись.

Лейтенанты-ассистенты, которые по статуту церемонии призваны охранять со своими шашками вышеуказанное знамя, стреляться также не хотят. Они его в руках не держали, у них его не отбирали, чего ж им стреляться. Им еще жить да жить…

Они втроем еще раз и еще перерывают полк со всем его хозяйством вдоль и поперек – и нигде знамени нет. Его нет в Ленинской комнате, нет у полкового художника, нет в оркестре среди их тромбонов и геликонов, и нет даже на свинарнике в подсобном хозяйстве. На кухне нет, на стрельбище нет, и в санчасти тоже его нет.

А все уже обращают внимание, что они рыщут где ни попадя троицей, и вид у них прибабахнутый. И на вопросы они не отвечают. А что тут ответишь? Что святыня части как-то ненароком потерялась?

Вечером один лейтенант говорит:

– Ну что… Надо докладывать.

Старшина – с мертвой безжизненностью:

– Кому?..

– Кому… По команде… дежурному по полку.

Старшина садится на завалинку, закрывает глаза и говорит:

– Докладывать будет старший по званию.

Лейтенанты хором говорят:

– Вот уж хрен тебе. Я дежурному докладывать не буду. Знамя поручено знаменосцу, вот ты и докладывай.

Старшина говорит:

– Я дежурному докладывать не буду. По уставу докладывает старший.

– По уставу тебя расстрелять перед строем за утерю знамени!

– Верно, – соглашается старшина. – Я буду стоять перед тем строем посередине, а вы по бокам.

В конце концов они втроем идут в дежурку, и там лейтенанты все-таки выпихивают старшину вперед:

– Ты фронтовик, кавалер Славы, не офицер, тебе простят… а нам – все: конец, суд офицерской чести – и в любом случае пинка под зад из армии, даже если оно найдется.

И старшина докладывает:

– Товарищ гвардии капитан… так и так… в общем… плохо все…

– Что такое? – весело спрашивает усатый гвардии капитан, принявший стакан по случаю праздника. – А по-моему – неплохо!

– ЧП…

– Ну, какое еще такое ЧП? Чего это у тебя, старшина, рожа такая невеселая, будто ты Знамя полка потерял?

Старшина белеет от такой проницательности, и бормочет через силу:

– Так точно…

– Что – так точно?

– Ну… что вы сказали…

– Что я сказал? – удивляется капитан.

– Это… нету…

– Чего нету-то?

– Исчезло…

– Что исчезло?! Да доложи толком!

– Знамя…

– Какое знамя? – глупо переспрашивает дежурный.

– Какое у нас… полка.

– Чего-о?!

У капитана усы дыбом, глаза квадратные, фуражка на затылок скачет.

– Тьфу! – говорит. – Вы сколько выпили, чтобы так шутить? Ну – они-то молодые, но ты – фронтовик, служака: разве этим шутят?

– Да я, – говорит старшина, – понимаю. Я не шучу.

– Что значит?!

Дежурному делается худо, и он отказывается осознавать происшедшее. Он долго и мучительно привыкает, что это и вправду произошло, потому что этого не может быть, потому что этого не может быть никогда. И вот ему – – как? за что? средь бела дня! – на его дежурстве!! такое ЧП. Это просто наихудшее, что вообще может быть. А с кого первая башка долой – с дежурного. Он отвечает за порядок в полку. О Господи!

Чего делать-то? А чего делать… надо докладывать командиру полка. Вот радость ему на праздничек. Кондратий бы не хватил.

Дежурный принимает решение: объявляет.

– В общем так. Я докладывать командиру не буду. Не могу я такое докладывать! Сейчас семнадцать сорок. Смена дежурства в двадцать один ноль-ноль. Чтобы до этого времени знамя нашли. Бери всех свободных от караула – и ищите где хотите! суки!!! гады!!!

Срочно создается поисковая комиссия во главе с помдежем-старлеем и лихорадочно переворачивает полк. Ищут суки-гады – никакого результата.

В двадцать один ноль-ноль капитан сдает дежурство другому комроты и докладывает – рубит голосом самоубийцы:

– За время моего дежурства в полку случилось чрезвычайное происшествие… исчезло Знамя части. Дежурство сдал!

– Дежурство принял! – отвечает новый дежурный. – Ха-ха-ха! И давно исчезло-то? Что, в деревню за самогоном пошло?

На лице прежнего дежурного вспыхивает неизъяснимое злорадство: принял! принял дежурство! не может он принять дежурство, если Знамя пропало! не должен! он тревогу трубить должен, поднимать всех! А он принял! это – полгоры с плеч свалилось!..

Он снимает с рукава повязку, передает ее заступившему дежурному; тот садится на его стул за стол в дежурке, и бывший дежурный говорит:

– Да вот эти… фашисты!.. потеряли Знамя после парада.

А новый дежурный, тепленький после праздничного обеда с водочкой, благодушно откликается:

– Ха-ха-ха!

– Докладывай! – приказывает бывший дежурный старшине. И тот повторяет свой душераздирающий доклад.

Новый дежурный синеет, трезвеет, хренеет:

– В-в-вы чо… охренели?.. славяне!.. братцы… товарищи офицеры! Я, – говорит, – дежурство не принимаю!

– Ты его уже принял. Так что давай – действуй. ЧП у тебя!

– У меня ЧП?! У тебя ЧП!!!

Короче: я, говорит, командиру докладывать не буду. Искать!!! Всем!!! Везде!!! В восемь утра построение – вот вам время до восьми.

И всю ночь уже человек двадцать шатаются с фонарями по гарнизону, как спятившие кладоискатели, и роют где ни попадя: даже матрасы в казармах ворошат, и в ЗИПах смотрят… фиг: нету.

Утром является кинуть орлиный взор на свое образцовое хозяйство праздничный командир; и перекошенный капитан рапортует:

– Товарищ гвардии полковник! За время моего дежурства в полку чрезвычайных происшествий не случилось!

– Вольно.

– Но за время дежурства капитана Куманина случилось.

– Что – случилось?!

– Чрезвычайное происшествие! Пропало Знамя части…

Полковник с сомнением озирается на белый свет, проковыривает мизинцем ухо и принюхивается:

– А? Ты сколько выпил, гвардии капитан?

Так точно. В смысле никак нет. Вот. Пропало полковое знамя.

Когда вытаскивают большую рыбу, ее глушат колотушкой по голове. Значит, командир покачивается, глаза у него делаются отсутствующие, а на бровях повисает холодный пот. Ему снится страшный сон.

– Как… – шепчет он.

Вперед выпихивают несчастного старшину, который на ногах уже сутки, и старшина в десятый раз излагает, как он прислонил Знамя, как пил пиво, как бросил окурок, и как Знамени на месте не оказалось.

Под командира подставляют стул, подносят воды, водки, закурить, и обмахивают его фуражками. И доводят до сведения о принятых мерах. Все возможное предприняли, не щадя себя…

И зловещая тень Особого отдела уже ложится на золотые погоны товарищей офицеров.

– Так, – говорит командир. – Так. Я в дивизию докладывать не буду. Что я доложу?! Я с этим знаменем до Одера!!! под пулями!!! Вы – что?! Старшина… ах, старшина… как же, ты что…

– Искать!!! – приказывает. – Всему личному составу – искать!!! Обед отменяется!!! Увольнения отменяются!!! Всех офицеров – в полк!!! не найдете – своей рукой расстреляю! на плацу!

И весь полк снует, как ошпаренный муравейник – свое знамя ищет. Траву граблями прочесывает. Землю просеивает! Танкисты моторные отделения открывают, артиллеристы в стволы заглядывают!

Нету знамени.

А это значит – нету больше полка.

Потому что не существует воинской части, если нет у нее знамени. Нет больше такого номера, нет больше такой армейской единицы. Вроде полк есть – а на самом деле его уже нет. Фантом.

Три дня командир сидит дома и пьет. И после каждой стопки, днем и ночью, звонит дежурному: как? Нету…

Докладывает в дивизию: так и так… Пропало знамя.

Там не верят. Смеются. Потом приходят в ярость. Комдив говорит:

– Я в армию докладывать не буду. Вот тебе двадцать четыре часа! – иначе под трибунал.

Ищут. Командир пьет. Дежурные тоже пьют, но ищут. И лейтенанты-ассистенты пьют – прощаются с офицерскими погонами и армейской карьерой. Только старшина не пьет – он сверхсрочник, у него зарплата маленькая: ему уже не на что…

Комдив докладывает в армию, и диалог повторяется. Еще сутки пьют и ищут. И даже постепенно привыкают к этому состоянию. Это как если разбомбили тебя в пух и прах: сначала – кошмар, а потом – хоть и вправду ведь кошмар, но жить-то как-то надо… служба продолжается!..

Армия докладывает в округ. И все это уже начинает приобретать характер некоей военно-спортивной игры «пропало знамя». Все уже тихо ненавидят это неуловимое знамя и жаждут какого-то определения своей дальнейшей судьбы! И часовой исправно меняется на посту №1, как памятник идиотизму.

Ну что: надо извещать Министерство Обороны. И тогда – инспекция, комиссия, дознание: полк подлежит расформированию…

И вся эта история по времени как раз подпадает под хрущевское сокращение миллион двести. И под этот грандиозный хапарай расформирование происходит даже без особого треска. Тут Жукова недавно сняли и в отставку поперли, крейсера и бомбардировщики порезали, – хрен ли какой-то полк.

Лишний шум в армии всегда был никому не нужен. Командира, учитывая прошлые заслуги, тихо уволили на пенсию. И всех офицеров постарше уволили. Молодых раскидали по другим частям. С капитанов-дежурных сняли по одной звездочке и отправили командовать взводами. С лейтенантов-ассистентов тоже сняли по звездочке и запихали в самые дыры, но ведь – «дальше Кушки не пошлют, меньше взвода не дадут…» Технику увели, строения передали колхозу. А старшину-знаменосца тоже уволили, никак более не репрессируя. Фронтовик, немолод, кавалер орденов Солдатской Славы всех трех степеней… жалко старшину, да и не до него… пусть живет!

И старшина стал жить… Ехать ему было некуда. Все его малое имущество и жена с детишками были при нем, а больше у него ничего нигде на свете не было. И он остался в деревне.

Его с радостью приняли в колхоз: мужиков не хватает, а тут здоровый, всем известный и уважаемый, военный, хозяйственны, выделили сразу старшине жилье, поставили сразу бригадиром, завел он огород, кабанчика, кур, – наладился к гражданской жизни…

Через год, на день Победы, 9 Мая, пришли к нему пионеры. Приглашают на праздник в школу, как фронтовика, орденоносца, заслуженного человека.

У старшины, конечно, поднимается праздничное все-таки настроение. Жена достает из сундука его парадную форму, утюжит, подшивает свежий подворотничок, он надевает ордена и медали, выпивает стакан, разглаживает усы, и его с помпой ведут в школу.

Там председатель совета пионерской дружины отдает ему торжественный рапорт. На шею ему повязывают пионерский галстук – принимают в почетные пионеры. И он рассказывает ребятишкам, как воевал, как был ранен, и как трудно и героически было на войне, и как его боевые друзья клали свои молодые жизни за счастье вот этих самых детей.

Ему долго хлопают, и потом ведут по школе на экскурсию. Показывают классы, учительскую, живой уголок с вороной и ежиком. А в заключение ведут в комнату школьного музея боевой славы, чтобы он расписался в Книге почетных посетителей.

И растроганный этим приемом и доверчивыми влюбленными взглядами и щебетом ребятишек, старшина входит в этот школьный их музей боевой славы, и там, среди витрин с ржавыми винтовочными стволами и стендов с фотографиями из газет, меж пионерских горнов и барабанов, он видит знамя их полка.

Оно стоит на специальной подставке, выкрашенной красной краской, развернуто и прикреплено гвоздиками к стене, чтобы хорошо было видно.

И над ним большими, узорно вырезанными из цветной бумаги буквами, по плавной дуге, идет вразумительная поясняющая надпись:

 

ЗНАМЯ 327-го ГВАРДЕЙСКОГО СЛАВГОРОДСКОГО

ОРДЕНА БОГДАНА ХМЕЛЬНИЦКОГО МОТОСТРЕЛКОВОГО ПОЛКА

подарено пионерской дружине №27 имени Павлика Морозова командованием части

 

…Это его пионеры сперли. Для музея. Сказали учителям, что подарили. Учителя очень радовались.

…История умалчивает, что сказал старшина пионерам, когда пришел в себя, и что он с ними сделал. Также неизвестно, как он добрался до дома. Но по дороге он из конца в конец улицы погонял деревенских мужиков, намотав ремень с бляхой на кулак и сотрясая округу жутчайшим старшинским матом. Силен гулять, с восторженным уважением решили мужики.

Через час кабанчик был продан, а жена, в ужасе глотая слезы, побежала за самогоном. Курей старшина извел на закуску. И сказал жене, что ноги его в этой деревне не будет. Он вообще ненавидит деревню, ненавидит сельское хозяйство, а уж эту-то просто искоренит дотла. И завтра утром едет искать работу в Ленинграде. Иначе он за себя не отвечает. Пионерскую дружину он передушит, школу сожжет, а учителей повесит на деревьях вдоль школьной аллеи.

Вот так в Ленинградском Нахимовском училище появился двухметровый, усатый и бравый старшина, который еще двадцать лет на парадах в Москве ходил со знаменем училища перед строем нахимовцев, с широкой алой лентой через плечо, меж двух ассистентов с обнаженными шашками, и по телевизору его знала в лицо вся страна.

 

Крематорий

 

В хрущевскую эпоху улучшения жилищных условий населения в Ленинграде решили построить крематорий. Провели открытый конкурс проектов, и победил немецкий проект. То ли сказалось низкопоклонство перед заграницей, то ли у немцев больший опыт в строительстве крематориев. А вернее всего, что отцы города воспользовались возможностью съездить за казенный счет в Германию – для обмена опытом по данному вопросу и получить взятки в дойчмарках.

Отгрохали – праздник для глаз. Газоны зеленые, корпуса белые, труба квадратная – последнее слово современного архитектурного дизайна. Произнесли речи о пользе международного сотрудничества и заботе партии о народе, разрезали под аплодисменты красную ленточку – торжественно пустили в эксплуатацию еще один объект семилетки.

Но сам собой покойник ведь в трубу не вылетит. Надо набрать соответствующий персонал.

А это оказалось отнюдь не просто. Смерть – дело житейское, так что хороших кладбищ на всех тоже не хватало. Обычный же могильщик – он вполне соответствует беспечному пьянице из Шекспира, минус поправка на британскую цивилизованность. Он мелкий вымогатель со следами дружеского мордобоя на лице, всем обликом напоминающий, что надо дать ему на водку. И погребальной торжественности на нем видно не больше, чем на еже – гагачьего пуха. Напротив: замызганным ватником и лопатой в мозолистых руках он как бы обвиняет клиентов, что он – пролетарий за работой, а они – нарядно одетые бездельники, эксплуатирующие его труд. Это создает у посетителей чувство классовой неполноценности и потребность откупиться от справедливой неприязни пролетария могилы. Что последнему и требуется.

Для крематория было приказано набрать приличных молодых людей, желательно со специальным образованием. Управление коммунального хозяйства интересуется – это ж какое такое специальное образование? вы что имеете в виду – духовную семинарию? Отвечают: без дурацких намеков! ну… психологический факультет университета, например… или Институт культуры имени Крупской – это имя, вроде, обязывает знать, как приличных людей хоронят; на худой конец – культпросветучилище, что ли.

Примечательно, что сразу вслед за этим указанием в Университете был открыт психологический факультет.

Ну что. Набрали молодых и интеллигентной внешности юношей и девушек. Положили им зарплату с надбавкой за вредность. В кочегары взяли имеющих свидетельство на право работы в котельных с жидким топливом – все бывших инженеров и учителей.

В Ленинградском управлении культуры создали отдел советского обряда. Сочинили тексты прощальных речей – несколько образцов: для заслуженных, для безвременно усопших, по возрастным категориям и социальной значимости. Главлит тексты проверил, отдел культуры Обкома партии утвердил.

И стали принимать население.

И действительно, народ был доволен. Принимают покойников с провожающими – все чистые, трезвые, в черных костюмах, не матерятся. Декламируют церемонию с концертными интонациями. Правда, скорби в персонале маловато. Но, знаете, от них тоже нельзя сплошных рыданий требовать, у них работа… скорбь представляет посещающая сторона.

И мзду ведь не принимают, вот что. Ну совершенно в лапу не берут; это у них – ни-ни.

Но мы не только о грустном, мы и о веселом. У одной престарелой четы случилось огромное и радостное волнение – они выиграли в лотерею автомобиль «Москвич». Они позвали родственников и отпраздновали это событие. До этого у них, у пенсионеров, и велосипеда-то не было.

Радость, как в жизни часто случается, пришла слишком поздно. Потому что муж выпил водки, попел с гостями песен, показал всем выигрышный билет, и ночью умер.

С этим государством не надо играть в азартные игры.

Таким образом жена осталась наследной вдовой. Естественно, ей хотелось сделать для усопшего мужа все, что она еще могла. И она решила его в торжественной и скорбной обстановке кремировать.

Она сняла с книжки все их небольшие деньги, всем заплатила, везде договорилась, одела его в единственный новый костюм, в котором он вчера буквально пел за столом… И в крематории над ним произнесли печальное и высокое прощание. И тело в гробу бесшумно опустилось вниз, в преисподнюю, чтобы, пройдя бушующий очистительный огонь, вознестись с прозрачным дымом к голубым небесам.

А после скромных поминок дома, поплакав, она поставила на видное место его фотографию и стала мыть пол, протирать пыль и наводить везде порядок… Так и не успели мы, милый, поездить с тобой в собственном автомобиле. Ушел ты, и зачем теперь мне одной обеспеченная старость.

Кстати об автомобиле. Где лотерейный билет? Она лезет в коробку с документами, но там его нет. В сумочке тоже нет. И в его бумажнике нет. В тумбочке нет, в книгах нет. Нигде нет билета!

Вдова вытирает холодный пот и начинает перерывать весь дом. Все уже летит вверх дном: нету выигрышного билета!!!

На ее горестные крики и стоны прибегают соседи сверху и снизу, кто с валерьянкой, кто с валидолом и прочими успокоительными средствами: как убивается… несчастная! Ой, да куда же ты подевался! голосит вдова, да еще недавно рученьки мои тебя держали, пальчики мои тебя гладили, глазоньки мои насмотреться не могли!.. Душераздирающие тексты.

Они ее отпаивают лекарствами, сбрызгивают водой, обмахивают полотенцами, и она рассказывает им сквозь всхлипы свою трагедию. И все ахают и сокрушаются: не может быть!.. он еще найдется!..

Вдова обзванивает всех знакомых и родственников, которые заходили в дом на праздник и поминки: простите… вы случайно с собой лотерейный билет не прихватили? Пропал…

Одни жутко сочувствуют, другие немного обижаются, но никто, естественно, не признается. Вы что, говорят, нас подозреваете?

Она заявляет в милицию: так и так, пропал лотерейный билет с выигранным автомобилем «Москвич». Нет, никого не подозреваю, но могу перечислить всех, кто мог его взять.

Милиция составляет список ее друзей и родни и начинает трясти по одному: вызывает для снятия свидетельских показаний. Все, конечно, отрицают наотрез: не брали, и все тут.

Таким образом несчастная вдова оказывается без выигрыша, без друзей и без родственников, потому что они унижены и оскорблены: понятно, у вас горе, вы не в себе, но есть же границы… у нас тоже самолюбие, в конце концов.

А средства у нее к существованию – пенсия пятьдесят рублей. И через пару дней, страшно постарев и похудев, она начинает отбирать мужнины вещи на продажу: пару рубашек поновее, зимние ботинки, пальто… И совершенно невольно думает, что вот за новый костюм, в котором его похоронили, дали бы в комиссионке рублей сто. Вспоминает, как костюм хорошо сидел, как муж пел в нем за столом…

И вдруг с невероятной ясностью ей высвечивает, как муж дает всем по кругу посмотреть лотерейный билет и после аккуратно удвигает его в нагрудной карман пиджака! А перед сном – перед вечным сном!.. – повесил пиджак в шкаф. И больше билет она не видела. И карман этот не проверяла – в нем ведь обычно никогда ничего не было.

Задыхаясь от непоправимости случившегося, она впервые за десять лет хватает такси и мчится в крематорий. И там ей выдают урну с прахом.

Она обливает прах немыми слезами и везет домой. Ставит урну на стол и бесконечно на нее смотрит; шепчет и трясет головой.

А назавтра везет собранные вещи в комиссионку. Высидев очередь на стульях, сдает все на ничтожную сумму. И, сдав, как все женщины, независимо от возраста, положения и семейных обстоятельств, идет побродить по этому магазину. Поглазеть на тряпки…

Ну, Апраксин Двор большой, барахла много. Из женских залов она переходит в мужские, мечтает, сколько хороших вещей они могли бы купить, если бы не устраивали никакого праздника с выпивкой, а получили выигрыш деньгами… а лучше – взяли машину, и продали ее – это тысячи на полторы-две дороже! И свитера теплые, и туфли чешские, и костюмы красивые… интересно, сколько все-таки наш костюм мог тут стоить? А вот как раз похожий висит…

Смотрит она этот черный костюм… похож, только наш был поновее… девяносто рублей. Погодите… ощупывает. Нет, ну точно такой!.. Смотрит брюки: она их сама подкорачивала, и ленточки перешивала… ее ленточки! ее строчка! Пиджак: пуговицы она пришивала и укрепляла накрест! Господи…

Дрожащими руками она надевает очки и читает бирку. Костюм сдан на комиссию в следующий день после похорон.

Не веря себе и происходящему, она запускает руку в нагрудный карман пиджака и вынимает оттуда лотерейный билет.

Номер она наизусть хорошо помнит. Этот номер.

Продавщица спрашивает:

– Бабушка, вам плохо?

Да сердце что-то… Можно ли посидеть где тут.

Посидела она, отдышалась, упрятала билет в ридикюль поглубже. Глаза бессмысленные, на щеках румянец выступил, и улыбка плавает странная… отвлеченная такая улыбка.

С одной стороны, ей бы теперь с этим билетом бежать подальше от магазина – на всякий случай. С другой стороны, соображение к ней медленно возвращается, и она пытается уложить в голове, как же здесь костюм оказался. И это она у продавщицы спрашивает.

Продавщица пожимает плечами – этим занимается приемка, нас не касается; а что? А то, что это костюм моего покойного мужа, в котором его как раз за день до приемки костюма похоронили.

Кого? В чем? За день до чего? Посетители с интересом прислушиваются, остановились. Продавщица меняется в лице и быстро уводит бабушку в подсобку. Наливает ей воды, сажает на стул и звонит в приемку: поднимитесь сюда быстро, быстренько!

Заходит заведующий приемкой: золотые часы, итальянские туфли, английский костюм. Бабушка повторяет: как это может быть? Он ей: невозможно, вы спутали. Костюм советский, импортный? Вот видите: «Ленодежда», расхожий стандарт, да их тысячи таких. Она: ленточки! пуговицы! Хорошо, предлагает, пройдемте посмотрим вместе.

Смотрят: нет этого костюма. Сотня висит, а этого нет. Видите, говорит заведующий, вам показалось. Вот черный, и вот, и вот… ну? Не этот? Я понимаю, вы в потрясении, такое горе, и вам почудилось… это бывает.

Старушка белеет и пошатывается: понимает, что это был сон наяву, желанный сон… Она лезет в ридикюль – и видит, что лотерейный билет исправно лежит на месте!

В полном ошизении, прижимая драгоценный ридикюль к груди двумя руками, чудом не попав под машину, она прибредает домой. Закрывает дверь на все запоры. Проверяет задвижки форточек и задергивает шторы. Думает, прячет урну с прахом в тумбочку и закрывает на ключ. И только после этих мер безопасности извлекает из ридикюля сказочный билет, кладет посреди стола и придавливает уголком утюга.

И сутки боится отвести от него глаза, чтобы он не исчез. Колет себя булавкой и звонит по телефону всем подряд – здоровается и, услышав ответ, вешает трубку: боится, что она сошла с ума. Убедиться, значит, что ей не чудится.

Через сутки успокаивается в каком-то равновесии, вспоминает – и звонит в милицию: спасибо, не беспокойтесь, билет нашелся.

Следователь: вот видите! Что ж вы, бабуля, это не шутки – всех взбаламутили! А вам известно, что за ложное заявление полагается ответственность перед законом? Где же вы его нашли?

А в нагрудном кармане костюма мужа.

Ну! Что же вы – раньше посмотреть не могли?!

Да как же я могла, он был в магазине.

В каком магазине?

В комиссионном.

Хорошую бы покупочку кто-то совершил, а! Как же вы так невнимательны, сдавая вещи, даже карманы не проверили?

Да я его и не сдавала.

Как? А кто сдавал?

Да я и не знаю.

То есть как?

Да его в этом костюме похоронили.

Что? А?..

Вернее, кремировали.

Подождите, подождите… что-то я не понимаю! А билет кто в карман положил?

Да он сам и положил.

Так, ясно: тронулась бабка с двойного горя. Но у следователя свой интерес: дело закрыть. Приезжайте, говорит, забрать ваше заявление.

Она приезжает: показывает билет, хихикает и плачет. Чудо, рассказывать порывается, Господь явил: билет дал в руки, а костюм забрал обратно. Следователь начинает невольно заинтересовываться: значит, в комиссионке? В какой? А, Апраксин Двор; знаем такой, знаем… Говорите, висел, а потом из приемки к вам пришли, а потом уже не висел. Так-так; хорошо; возьмите-ка вот этот листок и напишите по порядку все, что с вами в магазине было.

Следователь отправляет практиканта в Апраксин: переписать там все имеющиеся в наличии мужские костюмы, подходящие для похорон – кто и когда сдавал, кто принимал. А сам дует прямо в крематорий.

А там, в рабочем, так сказать, подвальном помещении видит он интереснейшую обстановку. Оплаканные покойники лежат в стеллаже у стенки, готовые предстать пред Вседержителем нашим в таком виде, в каком и явились на сей свет: безо всяких, то есть, суетных подробностей в виде одежд и гробов.

А у стены напротив сложены аккуратно штабели разнообразных гробов и тючки с одеждой. Приготовлены.

Посередине, в проходе, стоит теннисный стол, и обслуживающий персонал играет на нем в пинг-понг. На вылет. Двое играют, остальные курят и пиво пьют, ждут своей очереди.

А надо всем этим кладбищенским покоем, в довершение картины, летает зеленый попугай и лузгает семечки.

Это, значит, интеллигентные крематорщики наладились всё, что можно, пускать на продажу. Внедрили свой вариант утилизации вторсырья. В порядке посильной помощи текстильной и деревообрабатывающей промышленности. Закон физики: круговорот вещей в природе.

Потом они мотивировали: больно смотреть, как добро пропадает без всякой пользы – а ведь людям еще понадобится! Вот после этой истории всю первую команду ленинградского крематория и посадили в полном составе.

А комиссионщики, что характерно, отмазались: никакого сговора, никакого краденого, знать ничего не знали, какой ужас!

Да; а ведь хорошее, вспоминают, было качество обслуживания.

 

Лаокоон

 

На Петроградской стороне, между улицами Красного Курсанта и Красной Конницы, есть маленькая площадь. Скорее даже сквер. Кругом деревья и скамейки – наверное, сквер.

А в центре этого сквера стояла скульптура. Лаокоон и двое его сыновей, удушаемые змеями. В натуральную величину, то есть фигуры человеческого роста. Античный шедевр бессмертного Фидия – мраморная копия работы знаменитого петербургского скульптора Паоло Трубецкого.

А рядом со сквером была школа. Средняя школа №97. В ней учились школьники.

Ничего особенного в этом усмотреть нельзя. И школ, и скверов, и статуй в Ленинграде хоть пруд пруди.

Однажды в школу назначили нового директора. Директоров в Ленинграде тоже хоть пруд пруди. Большой город.

Новый директор, отставной замполит и серьезный мужчина с партийно-педагогическим образованием, собрал учительский коллектив и произнес речь по случаю вступления в должность. Доложил данные своей биографии, указал на недочеты во внешнем виде личного состава – юбки недостаточно длинны, волосы недостаточно коротки, брюки недостаточно широки, а курить в учительской нельзя; план-конспекты уроков приказал за неделю представлять ему на утверждение. Это, говорит, товарищи учителя, не школа, а, простите, бардак! Но ничего, еще не все потеряно – вам повезло: теперь я у вас порядок наведу.

– А это, – спрашивает, – что такое? – И указывает в окно.

Это, говорят, площадь. Вернее, сквер. А что?

– Нет – а вот это? В центре?

А это, охотно объясняют ему, скульптура. Лаокоон и двое его сыновей, удушаемые змеями. Древнегреческая мифология. Зевс наслал двух морских змеев. Ваял великий Фидий. Мраморная копия знаменитого скульптора Паоло Трубецкого.

– Вот именно, – говорит директор, – что ваял… Трубецкой! Вы что – не отдаете себе отчета?

– В чем?..

– А в том, простите, что это – шко-ла! Совместная притом. Здесь и девочки учатся. Девушки, к сожалению. Между прочим, вместе с мальчиками. Подростками. К сожалению. В периоде… созревания… вы меня понимаете. И чему же они могут совместно научиться перед такой статуей? Что они постоянно видят на этой, с позволения сказать, скульптуре?

– А что они видят?..

– Вы что – идиоты, или притворяетесь? – осведомляется директор. – В армии я бы сказал вам, что они видят! Перед школой стоят голые мужчины… во всех подробностях! здесь что – медосмотр? баня? а девочки, значит, на переменах играют вокруг этого безобразия! Набираются, значит… ума-разума!

Тут учитель рисования опять объясняет: это древнегреческая статуя, Лаокоон и двое его сыновей, удушаемые змеями; мраморная копия знаменитого скульптора Паоло Трубецкого. Произведение искусства. Оказывает благотворное эстетическое воздействие. Шедевр, можно сказать, мирового искусства.

– Шедевр?! – говорит директор. – А вот скажите мне, вы, очень образованный – что это вот там у них! вот там, вон! вот там! Змеи… нет, не змеи. Змеи тут ни при чем!! Да-да, вы прекрасно понимаете, что я имею в виду, сам мужчина!

Рисовальщик обращается за научной поддержкой к учительнице истории. А директор ей:

– Вы сами сначала декольте подберите!.. или вас тоже этот Трубецкой уже ваял?

Позвольте, разводят руками уже все учителя на манер ансамбля танца Моисеева, это древнегреческая статуя, Лаокоон…

– Мы с вами не в Древней Греции, – кричит директор, обозленный этим интеллигентским идиотизмом. – Или вы не знаете, в какой стране вы живете? Время перепутали? Или сегодня с утра по радио объявили построение рабовладельческого строя?! Интересно, а что-нибудь о Моральном кодексе строителя Коммунизма вы слышали? а ученикам своим говорили? А в ваши обязанности входит их воспитывать как? – именно вот в указанном духе! А вы им – что каждый день суете под нос? Может, вы еще голыми на уроки ходить придумаете?

Учителя еще пытаются вякать: мол, это вообще у древних эллинов была традиция такая – культ тела, гимнастикой занимались обнаженными… Так, говорит директор. Вот и договорились, наконец. Гимнастикой, значит – обнаженными? А арифметикой? И учителю физкультуры: а вы что скажете про гимнастику? Это что – правда? Физрук говорит – помилуйте… у нас на физкультуре все в трусах… в футболках. – Вот именно! Еще не все, значит, с ума сошли. Вы слышали, что сказал разумный человек?

Короче – завхоз: убрать это безобразие. Мы по своему долгу призваны любой разврат пресекать и предупреждать! а мы детей к разврату толкаем! Сегодня она это видит у этого вашего… Лаокоона, а завтра что она захочет? и чем это кончится?

Завхоз говорит: простите, это в ведении города… управления культуры… наверно, и общество охраны памятников причастно… я не могу.

Ах, не можешь? А что вы тут можете – пионерок мне растлять мужскими… органами?! комсомолок?! И не сомневайтесь – я на этих змеев, видите ли, с яйцами, управу найду! перед учреждением детского образования!..

И директор начинает накручивать телефон: решать вопрос. А человек он напористый, практический, задачи привык ставить конкретно и добиваться оперативного исполнения.

И вот, так через недельку, как раз перед большой переменой, приезжает «москвич»-полугрузовичок. Из него вылезают двое веселых белозубых ребят, вытаскивают ящик с инструментами, и начинают при помощи молотка и зубила приводить композицию в культурный вид.

Кругом собирается народ и смотрит это представление, как два веселых каменщика кастрируют, значит, двухсполовинойтыщелетних греков. Стук! стук! – крошки летят.

В толпе одни хохочут, другие кричат: варвары! вандалы! блокаду пережил, а вы! кто приказал?

Учитель рисования прибежал, пытается своим телом прикрыть. Голосит:

– Фидий! Зевс! Паоло Трубецкой! Вы ответите!

Отойди, отвечают, дядя, пока до тебя не добрались! А то как бы мы от шума не перепутали со своим зубилом, кому его приставлять и куда молотком стукать.

Особенно мальчики из старших классов довольны. Советы подают. Давай их, говорят, развратников, чтоб по ночам онанизмом не занимались. Ребя, хорошо если они только статуями ограничатся, а если они с них только начинают? тренируются, руку набивают! Ниночка, а вот скоро и нас так, – ты плакать будешь? а вот тогда будет поздно! Разрешите, обращаются к скульпторам, пока в туалет сбегать, а то потом не с чем будет. А вот, говорят, у Сидорова из десятого «Б» тоже надо лишку убрать, можно его к вам привести? Лови Сидорова!

Короче, веселая была перемена, еле после звонка на урок всех загнали. А за окнами: стук-стук!

Справившись с основной частью работы, ребята взяли напильники и стали эти места, значит, зачищать, изглаживать все следы былого заподлицо с торсом, если можно так выразиться. В толпе восторг, с рекомендациями выступают. Керосином еще протрите – от насекомых! За что это их, родимых? А чтоб не было группового изнасилования, бабушка. Вот теперь больше школьницы беременеть не будут! Ребята, вы уже вспотели, надели бы им лучше презервативы просто, и дело с концом. Да… радикальные меры.

Лишили древних страдальцев не потребных школе подробностей, сложили инструменты и отбыли.

И всю неделю Петроградская ходила любоваться, кому делать нечего, на облагороженную группу.

Но учитель рисования тоже настырный оказался, нажаловался куда мог, потому что через недельку снова приехал полугрузовичок, и из него выгрузились те же двое веселых белозубых ребят. Они врубили дрель и просверлили каждому на соответствующем месте узкую дырку.

Опять толпа собралась, народ хохочет и советы подает, обменивается мнениями. Кто считает, что надо волосы кругом изобразить, кто высказывается, чего статуи будут делать посредством этой дырки и какую функцию она будет исполнять. Узковата, считают, но это лучше, чем наоборот.

Говорят, что первые операции по перемене пола были сделаны на Западе. Ерунда это и пропаганда.

А ребята достают три бронзовых штифта и ввинчивают каждой статуе по штифту. Бронза свежеобработанная, блестит, и солнце на резьбе играет.

Из толпы интересуются:

– Резьба-то левая, небось?

– А вот на каждую хитрую… найдется штифт с левой резьбой!

– Вот у кого металлический! Сделали из мальчуганов мужчин.

– Васька, вот бы тебе такой?

– Вот это я понимаю реставрация. Не то что раньше.

– Ребята, а какой скульптор автор проекта?

И в прочем том циничном духе, что твердость хорошая, и длина сойдет, но диаметр мал.

Ребята достают из своего ящика три гипсовых лепестка, и навинчивают их на штифты. И отец с двумя сыновьями начинают при этом убранстве очень прилично выглядеть – с листиками.

Толпа держится за животы. Что ж вы, укоряют, только лепестки пришпандорили – а где все остальные прелести, меж которых тот лепесток относился? Наконец-то, говорят, вернули бедным отобранную насильно девственность.

Если бы кругом стояли сплошные учителя рисования и истории, то, возможно, реакция была бы иной, более эстетичной и интеллигентной. А так – люди простые, развлечений у них мало: огрубел народишко, всему рад. Не над ними лично такие опыты сегодня ставят – уже счастье!

А поскольку ленинградцы свой город всегда любили и им гордились, то еще неделю вся сторона ходит любоваться на чудо мичуринской ботаники, – как на мраморных статуях работы Паоло Трубецкого выросли фиговые листья.

Но, видимо, учитель рисования был редкий патриот города, а может, он был внебрачный потомок Паоло Трубецкого, который и сам-то был чей-то внебрачный сын. Но только он дозвонился до Министерства культуры и стал разоряться: искусство! бессмертный Фидий!..

Из Министерства холодно поправляют:

– Вы ошибаетесь. Фидий здесь ни при чем.

– Ах, ни при чем?! Греция! история!..

– Это, – говорят строго, – Полидор и Афинодор. Ваятели с Родоса. Вы, простите, по какой специальности учитель?

А по такой специальности, что дело может попасть в западные газеты как пример вандализма и идиотизма. Тут уже ошивались иностранные корреспонденты с фотоаппаратами, скалились и за головы брались.

– А вот за этот сигнал спасибо, – помолчав, благодарят из Министерства. – Где там ваш директор? позовите-ка его к трубочке!

И эта трубочка рванула у директорского уха, как граната – поражающий разлет осколков двести метров. Директор подпрыгнул, вытянулся по стойке смирно и вытаращился в окно. Икает.

Назавтра директор уволил учителя рисования.

А еще через недельку приехал все тот же полугрузовичок, и из него, как семейные врачи, как старые друзья, вышли двое веселых белозубых ребят со своим ящиком. Как только их завидели – в школе побросали к черту занятия, и учителя впереди учеников побежали смотреть, что же теперь сделают с их, можно сказать, родными инвалидами.

Ребята взяли клещи и, под болезненный вздох собравшихся, сорвали лепестки к чертям. Потом достали из ящика недостающий фрагмент и примерили к Лаокоону.

Толпа застонала. А они, значит, один поддерживает бережно, а второй крутит – навинчивает. Народ ложится на асфальт и на газоны – рыдает и надрывается:

– Покрути ему, родимый, покрути!

– Да почеши, почеши! Да не там, ниже почеши!

– Поцелуй, ох поцелуй, кума-душечка!

– Укуси его, укуси!

– Ты посторонись, а то сейчас брызнет!

Ну полная неприличность. Такой соцавангардный сексхэппенинг.

Мастера навинтили на бронзовые, стало быть, штифты все три заранее изваянных мраморных предмета, и отошли в некотором сомнении. И тут уже толпа поголовно рухнула друг на друга, и дар речи потеряла полностью – вздохнуть невозможно, воздуху не набрать – и загрохотала с подвизгами и хлюпаньем.

Потому что ведь у античных статуй некоторые органы, как бы это правильно выразиться, размера в общем символического. Ученые не знают точно, почему, но, в общем, такая эстетика. Может, потому, что у атлетов на соревнованиях вся кровь приливает к мышцам, а прочие места уменьшаются. Может, чтобы при взгляде на статую возникало восхищение именно силой и красотой мускулатуры, а вовсе не иные какие эротические ассоциации. Но, так или иначе, скромно выглядят в эротическом отношении древние статуи.

У этих же вновь привинченные места пропорционально соответствовали примерно монументальной скульптуре «Перекуем мечи на орала». Причем более мечам, нежели оралам. Так на взгляд в две натуральные величины. И с хорошей натуры.

Это резко изменило композиционную мотивацию. Сразу стало понятно, за что змеи их хотят задушить. Очевидцы стали их грехи перед обществом.

Общее мнение выразила старорежимная бабуся:

– Экие блудодеи! – прошамкала она с удовольствием и перекрестилась. – Охальники!..

– Дети! дети, отвернитесь!!! – взывала учительница истории. – Товарищи – как вам не стыдно!

Теперь скульптурная группа являла собою гимн плодородию и мужской мощи древних эллинов. Правда, фигуры нельзя было назвать гармоничными, но пропорции настолько вселяли уважение и зависть, что из толпы спросили:

– Ребята, а у вас там больше нету в ящике… экземпляров? Можно даже чуть поменьше. Литр ставлю сразу.

– Это опытные образцы, или уже налажено серийное производство?

– Мужики – честно: у жены сегодня день рождения, окажите и мне помощь – порадовать хочу.

Мечтательное молчание нарушил презрительный женский голос:

– Теперь ты понял, секилявка, что я имела в виду?

И следующую неделю уже весь город ездил на Петроградскую смотреть, как расцвели и возмужали в братской семье советских народов древние греки.

– Теперь понятно, почему они были так знамениты, – решил народ. – Конечно!

– И отчего они только такие вымерли?

– А бабы ихние не выдержали.

– Нас там не было!

– А жаль!..

– Жить бы да жить да радоваться таким людям…

– Люся! одна вечером мимо дома ходить не смей.

– Почему милицию для охраны не выставили?

– Это кого от кого охранять?

– Это что, памятник Распутину? Вот не знал, что у него дети были…

Но ни одна радость не бывает вечной. Потому что еще через неделю прикатил тот же самый автомобильчик, и из него вылезли, белозубо скалясь, те же самые ребята.

Собравшаяся толпа была уже знакома между собой, как завсегдатаи провинциального театра, имеющие абонемент на весь сезон.

Ребята взялись за многострадальные места, крикнули, натужились, и стали отвинчивать.

– А не все коту масленица, – согласились в толпе.

– Все лучшее начальству забирают…

Отвинтив, мастера достали из своего волшебного ящика другой комплект органов, и пристроили их в надлежащем виде. Новые экспонаты были уже в точности такого размера, как раньше.

Толпа посмотрела и разошлась.

Теперь все было в порядке. Лошадь вернули в первобытное состояние.

…Но мрамор за сто лет, особенно в ленинградских дождях и копоти, имеет обыкновение темнеть. И статуи были желтовато-серые.

Новый же мрамор, свежеобработанный, имел красивый первозданный цвет – розовато-белый, ярко выделяющийся на остальном фоне. И реставрированные фрагменты резким контрастом и примагничивали взор. И школьницы, даже среднего и младшего возраста, проявляли стеснительный интерес: почему это вот здесь… не такое, как все остальное…

Старшие подруги и мальчики предлагали свои объяснения. В переводе на цензурный язык сопромата, сводились они к тому, что поверхности при трении снашиваются. Уверяли и предлагали проверить экспериментальным способом для последующего сравнения.

Но обвиненные в разврате статуи и на этом ведь не оставили в покое. Трудно уж сказать, кто именно из свидетелей надругательства и куда позвонил, но только опять приехал москвичок с ребятами, которые оттуда уже не вылезли, а выпали, хохоча и роняя свой ящик.

Их приветствовали, как старых друзей и соседей: что же еще можно придумать?.. А мастера достали какой-то серый порошок, чем-то его развели, размешали, и сероватой кашицей замазил бесстыдно белеющие места. И сверху тщательно заполировали тряпочками.

Тем вроде и окончилась эта эпопея, замкнув свой круг.

Но униженный и оскорбленный директор не сдался в намерении добиться своего. И через пару месяцев скульптуру тихо погрузили подъемным краном на машину и увезли. А поставили ее во дворе Русского музея, среди прочих репрессированных памятников царской столицы, и как раз рядом с другой статуей Паоло Трубецкого – конным изображением Александра Третьего. Того сняли в восемнадцатом году со Знаменской площади, переименовав ее в площадь Восстания. Не везло Паоло Трубецкому в Ленинграде.

Куда потом эту статую сплавили – неизвестно, и по прошествии лет в Русском музее уже тоже никто не знает…

Но история осталась. А поскольку в Одессе и ныне стоит мирно точно такая же композиция, авторская копия самого же Паоло Трубецкого, сделанная по заказу одесского градоначальника, которому понравилась эта работа в императорском Санкт-Петербурге, и он захотел украсить свой город такою же, – про свой город ревнивые и патриотичные одесситы тоже потом рассказывали эту историю. Хотя с их-то как раз скульптурой никогда ничего не случалось, в чем каждый может лично убедиться, подойдя поближе и осмотрев соответствующие места.

Однажды приятель-одессит рассказал эту историю отдыхавшему там прекрасному ленинградскому юмористу Семену Альтову. И Сеня написал об этом рассказ. Лаокоона он переделал в Геракла, сыновей и змей убрал вовсе, школу заменил на кладбище, и умело сосредоточил интригу на генитальных, если можно так выразиться, метаморфозах. Но все равно рассказ получился прекрасный, очень смешной, и публика всегда слушала его с восторгом.

 

Легенда о заблудшем патриоте

 

Как жили! Братцы мои, как же мы хорошо жили! Водочки выпьешь, колбаской с батончиком белым закусишь, сигаретку закуришь… и никаких беспокойств о будущем, потому что партия по телевизору все уже решила: стабильность.

Да – одобряли. А чего надо – осуждали. А кого надо вовремя расстреляли бы – так и до сих пор были бы великой державой.

Драпануть бы, так ведь не пускают уже никуда. Не впускают, в смысле. Не то, что раньше: везде объятия раскрывали жертвам Софьи Власьевны.

Вспомнишь – так это даже удивительно, на какие изобретения отваживался наш советский человеческий гений, чтобы незаконно пересечь священную границу и удрать в классово чуждый мир капитала. Когда военные летчики дули в Японию и Турцию на МИГах – ну, истребитель на то и создан, чтобы в воздухе никто и ничто не могло ему помешать. Но вот когда два бюргерских семейства из Восточной Германии самосильно мастерят в сарае воздушный шар и, спев: «Была бы только ночка потемней!..» влезают в корзину и с попутным ветром отбывают на Запад! – так ведь они еще и любимую собачку прихватили, обвязав ей морду понадежнее, чтоб лай из мглы небесной не нарушил мирную службу пограничников. Тьфу на Жюль-Верна и его художественное предвидение!…

Это что же, спрашивается, нужно было изделать над щирым украинским селянином, чтобы в противоположном конце света, в Корее, под взглядами родной тургруппы и автоматами бдительных северокорейских пограничников – – помчаться противоприцельными зигзагами в объятия реакционного южнокорейского режима. Чесали через Балтику в тумане на скоростном катере – ладно, солдатик одурел два года глазеть на экран радиолокатора, он захмелился удачно и курит в мечтах о дембеле, да и все равно догонять тот катер нечем, а с вертолета сквозь такую муть не видно ни черта: да и пока тот вертолет взлетит!.. Но вот из Новороссийска один мореплаватель отбыл удачно в Стамбул на надувном матрасе, подгоняемый бора: рассчитал курс, скорость, время, снизу подвязал второй матрас и пакет с водкой и шоколадом, а если и засекут с воздуха – ах, спасибо спасателям, унесло в море, мол. А еще парнишечка один, гадюка подколодная, тот просто уполз из Карелии в Финляндию через дренажную трубу: солидолом для тепла и скольжения обмазался, одежку в резиновом мешке к ноге привязал, ножовку в зубы – и вперед, решетку стальную выпиливать, пока наряд обратно не прошел. Господи, да что понимал в побегах тот граф Монте, понимаете, Кристо в своей расхлябанной либерализмом Франции!.. К парнишечке потом – репортеры тучей: ах, какие политические гонения заставили вас бежать от тоталитарного режима таким опасным путем? Да не столько опасным, сколько узким, говорит, и мокро было: никаких гонений, но просто я ужасно мечтал пойти вокруг света на яхте, а кто пустит?.. Те так и сели.

Вообще тема эта была неисчерпаемая, щекочущая крамольным злорадством – заграницу-то видели в трех видах: в подзорную трубу, в гробу и по телевизору; так дай хоть посудачить о тех, кто показал закону большой фиг. Хотя закон был простой и здравый: сбежать захотел? – вот тебе семь лет каторги, и трудись во благо, учись ценить ту свободу, что имел хотя бы внутри границ.

Главное зло была, конечно, авиация: летает, дрянь такая, и не всегда туда, куда надо. Вскоре после войны у нас для блага народа воздушные такси придумали, самолетики Як-12, так они на Кавказе так поперли по ущельям за бугор, а подобной услуги гражданам власти отнюдь в виду не имели, что скорей предпочли пересадить граждан обратно на ишаков. Как раз тогда руководил ДОСААФом товарищ Ворошилов, и он, полный закоренелой ненависти старого конника к авиации, прижал все аэроклубы к ногтю оставив со скрипом лишь планеристов и парашютистов: без мотора, значит, недалеко учапаешь, контра.

Невозвращенцы всякие – это было неинтересно, чего ж не остаться, если ты уже туда комфортным образом попал: смаковали только – кого из ответственных чинов вздрючат потом за слабую идеологическую работу с подчиненными. Пикантно, правда, смотрелось, когда вся группа возвращалась в некоей стыдливой растерянности, а ее руководитель, стократ проверенный КГБ сотрудник с анкетой столь блистательной, что на международной выставке чистопородных гончих впору большую золотую медаль получать, – трусливо, как писали тогда газеты, озираясь, лакейски семенил в сторону буржуазного посольства. Тогда руководящая рука отвешивала ответственным товарищам особенно крепких подзатыльников, чьи-то карьеры булькали в болото, и хоть в мировом масштабе это пустяк, а все-таки простым людям приятно!

Хотя и здесь не обходилось у нас без несправедливостей. В порту к штурману жена приходила, так он ее вывез в Англию в ящике для постельного белья. То, что они в Англии остались – это уже печаль англичан, с нашими ребятами везде хлопот не оберешься, а на судне – еще три штурмана, не потонут чай, а в резерве – так просто толпа штурманов ногами сучит, в Англию хочет; но вот за что закрыли визу, влепили строгачей и применили прочие репрессии к капитану и первому помощнику? Ну, первому – за дело, его затем на судне и держат, чтобы советский строй во всем превосходил все остальные, но как прикажете капитану штурмана воспитывать? Спать с ним в портах вместо жены? Нет, капитана жалко…

К счастью, все это в прошлом… Сейчас иначе. Просто стало все. Билет в Америку? ради Бога – свободно. Зарплату за десять лет скопи – и за въездной визой. Кто ее тебе даст, кому ты там нужен? а-а, сколько лет тебе большевики это твердили: никому ты там не нужен, – теперь убедился? Скучно, господа… Вот когда один зимой в метель дунул в Швецию через залив на «Жигулях», по льду, со свистом – и домчался, опять же догонять не на чем его было – о: это была – романтика; приключение, порыв.

Но – бывали истории совсем иные, даже – обратные: непредвиденные случались истории; непредсказуемые!..

Воскресным летом на ленинградском заводе «Серп и молот» устроили день здоровья. Затоварились водкой, оделись в спортивные костюмы и поехали в собственном автобусе по грибы. На Карельском перешейке знатные грибы растут. Опять же, в соленом и маринованном виде под водочку летят необыкновенно. Свежий воздух, хвойный лес, домашняя закуска – что еще человеку для здоровья надо? Прикатили, выпили, душа песен запросила.

Пьют себе и поют. Поют – и пьют. И закусывают.

Напелись. Стали грибы собирать. Грибной, кстати, год выдался. Птички чирикают, озера блестят; собирают грибы. Собрали. Сели обедать, костерок разложили: выпили. Допили. И усталые, но довольные, полезли в автобус.

В автобусе спорторг сделал перекличку. И показалось, что выезжало из на одного больше. Пересчитали два раза – не хватает. Пьяных по головам перечли – все равно не хватает. По списку пальцем проверили: инженера Маркычева не хватает!

Разозлились: ехать пора, носит его нелегкая! Погудели. Подождали. Покричали. Нет инженера Маркычева.

Ну, вывалились из автобуса, заулюлюкали разбойничьими голосами, зааукали по лесу, засадили матюгами: нет Маркычева. Спорторг, ответственный за мероприятие, волнуется, прыгает: ищи его, товарищи! лес, как-никак…

До сумерек бродили и гукали, кайф весь без толку повыветривали: нет Маркычева. Заблудился, что ли. И черт с ним! не ночевать же здесь! скотина, весь коллектив взгоношил, а сам уж, наверно, на попутной свалил домой. Поехали и мы!

Из дому ночью спорторг позвонил Маркычеву – нет: нету.

Назавтра приходят все на работу – нет инженера Маркычева.

Вот неприятность какая. Нехорошо… Заблудился человек. Бросили пропавшего товарища.

Ну, спорторг отправился в профком и докладывает: так и так… один заблудился, все решили, что он до станции дошел и электричкой домой вернулся, ищи на попутной, до ночи ждали… Сколько выпили, спорторга спрашивают. Да немного, никаких неприличностей не было. Верно, говорят, шофер тоже говорил, что на этот раз никто автобус не обрыгал.

Еще день-другой: не объявляется Маркычев. Заявили официально в милицию: заблудился наш товарищ, в таком-то месте и в такое-то время, одет в синий спортивный костюм и коричневые кеды, лет – тридцать семь, рост средний, волосы каштановые, просим вернуть к жизни и коллективу: ГАИ, морг, железнодорожная охрана, травматология. Нет Маркычева, как корова языком слизнула!

Объявление в розыск, фотография на плакате, щиты в вестибюлях и на вокзалах; переходит коллега Маркычев в пятое измерение, в некую абстрактную субстанцию…

Ну, тем временем спорторга переизбрали, лишили премии, вместо путевки на сентябрь в Евпаторию дали выговор с занесением в комсомольскую карточку; профоргу выговор; парторгу тоже выговор; как же мы потеряли человека, товарищи. По утрам обсуждали: как? нету? сколько времени можно блуждать в карельских лесах, не сибирская тайга все-таки, не знаете вы карельских болот, там армии пропадали, не то что инженер; нет, должен в конце концов выйти к жилью, которому это он что должен? ага! городской интеллигент, ножку подвихнул, на грибках-ягодах недолго походишь, причем заблудившийся кругами ходит… поганку съест – и хватит мучаться… А у всех дела, дети, очереди, болезни, денег нет: говорили, что он, конечно, найдется, а про себя думали, что, конечно, с концами; своих забот хватает…

Бухгалтерия – с проблемой: когда найдется – платить ему как? отпуск за свой счет? вынужденный прогул? или больничный оформлять? Прогул – так долой тринадцатую зарплату и очередь на квартиру. Администрация: а сколько вообще ждать, что на его место нового брать? А как его увольнять, по какой статье?

И за всеми текучими и неотложными живыми делами окончательно отплыл в туман инженер Маркычев, перестал даже и вспоминаться как живой человек, а превратился в некую условную человеко-единицу, которую надо грамотно списать, умудрившись соблюсти и учесть все сложные требования трудового законодательства и гражданского кодекса, что не так просто в наших условиях; он не просто!.. Зараза был этот Маркычев, не фиг бродить одному где не надо; расхлебывайся теперь за него… скотина!

И даже стало ясно представляться, будто сами его хоронили.

В ясный погожий осенний денек в двери советского посольства в Хельсинки позвонили. Дверь открыла какая-то мелкая посольская сошка, прекрасно, разумеется, одетая, с дипломатическим лицом; и увидела сошка образину ужасную и труднообъяснимую. Среднее между снежным человеком и мусорной крысой. Образина топорщила бурые лохмотья, шевелили клочковатой бородой и покачивалась на ветерке, держась за лакированный косяк черной когтистой лапкой.

– Боже, – произнесла образина слабым голосом. – Родные. Ай вонт рашн посол. Ай эм рашн гражданин.

Посольская сошка клацнула челюстью и растерянной спросила:

– Ду ю спик инглиш?

– Ес, – подтвердила образина, – но очень плохо. Сэр, ай вонт рашн посол, пожалуйста…

– Чем могу быть вам полезен, – ошеломленно осведомилась сошка, мужественно пытаясь заслонить некрупным телом родное посольство от неожиданной и неопределенной угрозы.

– Я заблудился, – в ужасе сказала образина, икнула и зарыдала, промывая слезами светлые дорожки на коричневом лице.

Мелкий сошка подумал о провокациях белогвардейцев и эмигрантов, опасливо выглянул в поисках фотокорреспондентов и тихо простонал:

– Господи, почему я…

В окно стоящего у тротуара автомобиля высунулся объектив камеры и зашелестел: съемка!

Сошка подпрыгнул, приосанился, оскалил любезную улыбку и проперхал:

– Очень приятно! Какие проблемы привели вас?.. – Покосился на камеру и принял позу светского дружелюбия, но руки прижал к бедрам, чтобы посетитель не произвел рукопожатие – от греха подальше.

Посетитель вытер глаза ошметками рукава, высморкался на тротуар (снимает, тоскливо отметил сошка) и сказал вразумительно:

– Товарищ! Я советский гражданин. Я заблудился и попал за границу.

– Как? – идиотски спросил сошка.

– Пешком! – трагически объяснил посетитель.

Журналист чертов или кто там вылез из машины и приспособился снимать их в профиль.

– Ти-Ви! – приятельски бросил он сошке. – Рашн пипл ар вери интрестинг! Май лак! Совьет тревеллер, йес? Хиппи? Грин пис?

– Пройдемте! – взял на себя ответственность за решение сошка, с отвращением стиснул грязное тощее плечо посетителя и вовлек внутрь.

Посол сошел в холл с каменным лицом закаленного бойца и профессионала. Посетитель оскорблял своей особой жемчужно-серое лайковое кресло. Колени его дрожали в прорехах. Сигарета в черных когтях осыпала их пеплом. Узрев важную фигуру посла, он встал, колыхнулся на ножках и упал обратно в кресло.

– Я вас слушаю, в чем дело, – с бесстрастностью робота произнес посол.

Посетитель положил окурок в урну и сидя постарался принять стойку «смирно».

– Товарищ, я советский гражданин, – переходя с хрипа на свист доложил он. – По чудовищному недоразумению нарушил границу. Готов понести любое наказание по закону. Прошу помочь вернуться на Родину.

Посол на миллиметр приподнял правую бровь, сел напротив и вынул сигарету, под которой сошка щелкнул зажигалкой.

– У вас есть документы? – осведомился посол.

– Какие ж документы, – завыл посетитель, – я грибы собирал!

– Грибы, – кивнул посол и переглянулся с сошкой. – Где?

Посетитель сделал убитый жест:

– В Карелии.

Посол подавился сигаретой и выпустил дым из глаз.

– А – кх-х, – точнее?

– День здоровья… на автобусе привезли нас…

– На каком автобусе? Номер?

– На заводском. Профсоюзном.

– Какого завода? Откуда?

– С завода «Серп и молот».

Тут посетитель издал тихий мышиный писк и попросил:

– Поесть… не найдется… чуть-чуть, хоть что-нибудь…

Посол выдержал паузу и сделал движение подбородком. В холле произошла мелкая суета, в результате которой возник подносик с двумя бутербродами и бутылочкой пепси.

Посетитель зарычал, сглотнул бутерброды и вылил пепси на бороду.

Когда он отер бороду, вместо посла перед ним сидел контрразведчик.

– Итак, – приступил контрразведчик: – Кто вы такой?

– А? – спросил посетитель. – Товарищ…

– Как вы сюда попали?

– Какое сегодня число? – вместо ответа спросил посетитель.

– Двенадцатое сентября, – услужливо известил сошка.

– Боже мой… – прошептал посетитель и закрыл глаза.

Контрразведчик двумя железными пальцами принял его под локоток и сопроводил в свой кабинет, за двойные непроницаемые двери. Посетитель остекленел и собрался с духом:

– Моя фамилия Маркычев. Паспорт серия VII-АМ номер 593 828, выдан 10 октября 1977 года 31 РОМ г. Ленинграда…

– Покажите.

– Что.

– Паспорт.

– Нету.

– Почему?

– Не взял с собой.

– Почему?

– Не знал.

– Чего не знал?

– Что вы попросите.

– Естественно, – нехорошо улыбнулся контрразведчик.

– Что?

– Продолжайте.

– Чего?

– Рассказывать.

– А… Прописан Бухарестская улица, дом 68, корпус 2, квартира 160.

– И почему вы не там?

– Где?

– В квартире 160?

– 16 июля сего года мы проводили в цехе день здоровья… В лесу я заблудился…

– У вас цех в лесу?

– Нет.

– А что?

– Где расположен ваш цех?

Посетитель подумал.

– У нас режим, – сказал он.

– Какой?

– Ну. Режим.

– И что?

– Зачем вам расположение моего цеха? – с неожиданной бдительностью спросил посетитель.

– В цехе день, а вы в лесу заблудились? – тонко улыбнулся контрразведчик.

– День здоровья!

– И что же?

– В лес поехали!

– Кто? Фамилии, клички, быстро! Не задумываться!!

– Не-не-не не помню… – струсил посетитель. – У спорторга список. Вы позвоните, спросите…

– Номер телефона! Номер телефона!

– Я не знаю!!!

– А что ты знаешь?!

– Я хочу домой…

– Где твой дом?!

– Бухарестская, дом 68, корпус 2, квартира 160…

– Как ты сюда попал?!

– Через лес…

– Откуда? Координаты! Какое было задание?!

– Я заблудился!!!

– Отставить легенду!!!

– А?..

– Зачем вы пришли в посольство?

– Чтобы меня отправили домой…

– Прекрати бред!! – завопил контрразведчик и грохнул кулаком: на столе подпрыгнул бюстик Дзержинского. – Если ты хочешь домой, то какого хрена ты там не сидел?

– Я заблудился в лесу.

– Где?! Где?! Где?!

– В Карелии.

– Что ты там делал?!

– Собирал грибы.

– Где же грибы?

– Съел.

– И пошел сюда?

– Да.

– А почему же не домой, дубина?!

– Перепутал стороны… лес…

– Десять лет, – зловеще подытожил контрразведчик. – Десять лет строгого режима за нелегальный переход границы при отягчающих обстоятельствах. И ты хочешь сказать, что предпочел десять лет лагеря жизни здесь?

– Я не знал… за что…

– А ты что думал – по головке тебя погладят?!

– Что же мне делать?..

– Колоться!

– Чем?..

– Что – чем!! Сотрудничать! Рассказывать все! Чистосердечно признаться!

– В чем?

– А вот это тебе лучше знать, – нежно улыбнулся контрразведчик, достал бумагу и ручку, включил магнитофон и погладил успокоительно указательным пальцем бюстик. – Итак?

В животе у Маркычева заерзали неуютно и заурчали непрожеванные бутерброды. Он поежился, поскребся подмышкой и щелкнул когтями. Протрещал непроизвольный звук.

Контрразведчик дернул кадыком, отодвинулся и встал подальше. Маркычев поскреб в паху.

– Простите, – брезгливо спросил контрразведчик, – у вас нет… этих?..

– Этих? Какие-то есть… не знаю. Кусают, – пожаловался Маркычев.

– Вы когда последний раз мылись?

Маркычев пошевелил губами.

– Накануне… Пятнадцатого июля…

– Встать! Стул бери с собой. Напустил тут!..

Маркычева сдали посольскому врачу. Врач посмотрел на Маркычева с брезгливой жалостью и надел резиновые перчатки. В голове у него завертелось забытое военное слово «санпропускник». Приставленный охранник внимательно следил, готовый при малейшей опасности обезвредить подозреваемого.

В ванной Маркычеву велели сложить одежду в пластиковый мешок. Этот мешок охранник доставил контрразведчику и тот, плюясь и морщась, стал пороть швы и подкладки на предмет обнаружения шифров, инструкций, секретных карт и прочих шпионских вещей.

Маркычев же под горячим душем сладострастно застонал и прикрыл глаза. Доктор взял мочалку, подумал, взял унитазный ежик, намылил хозяйственным с мылом и стал тереть. Коричневая корка, тая, ломалась и отваливалась под горячими струями, обнажая тощее ребристое тельце. Маркычев в экстазе выводил горловые рулады. Врач смахивал ежиком вошек с краев ванны в отверстие слива.

– Ох, – стонал Маркычев, – братцы… товарищи… родимые… хорошо-то как!.. и вот здесь, вот здесь потри!.. боже, дошел!..

Врач решал проблему: стричь клиента во всех местах наголо, или истратить на него пригоршню собачьего антиблошиного шампуня, купленного за кровные двадцать две марки. Любознательность победила: он полил ему волосатые места зеленой вонючей жидкостью, радужно вспенившейся, засек рекомендуемые на упаковке десять минут, и стал ждать, действительно ли сдохли насекомые, и действительно не вылезет ли на Маркычеве шерсть.

Шампунь был хороший. Обеззараженный Маркычев долго вычесывал голову и растирался полотенцем. Потом он состриг распушившуюся бороду и побрился одноразовым лезвием. Потом протерся финским лосьоном «Барракуда» и обильно обрызгался финским дезодорантом «Барракуда». Потом потянулся к французской туалетной воде, но ее врач не дал:

– Хватит с тебя… не на приеме! Обувь – какой размер?

Пока доктор ходил собирать гуманитарную помощь пострадавшему, Маркычев воровато вычистил зубы докторской зубной щеткой, выпил полбанки докторского пива «Хейнекен» и выкурил из докторской пачки сигарету «Ротманс».

Его экипировали в вышедшие из употребления джинсы шофера, рубашку второго секретаря, ботинки военного атташе и носки охранника. Трусы доктор дал ему свои, советского производства. И повел на кухню кормить.

Вдохнув запахи изобилия, Маркычев затрясся и заплакал. Пугливо и сдерживая нетерпение подвинул тарелки поближе и начал жрать с неправдоподобной скоростью: суп, бананы, куриные ножки, овсяные хлопья в молоке, хлеб, маргарин, чай с сахаром и сахар просто так, маринованную свеклу и подкисший мясной салат. Через сорок минут он еще не выказывал никаких признаков утомления. Раздувшись и встопорщившись, подобно шар-рыбе, наконец осовел и, склонив голову набок, стал храпеть, пукая и отрыгиваясь. Ему было хорошо.

Врач дал ему две таблетки фестала для облегчения пищеварения и уложил в изоляторе на чистые простыни. Сонный и разнеженный Маркычев поцеловал врача в щеку, врач дернул щекой и сказал, что медицина приветствует все виды половых отношений, вот только к гомосексуализму лично он относится скептически. Посоветовал пока копить силы.

Через час Маркычев, захлебываясь от усердия и восторга, рассказывал свою одиссею консулу, особисту и секретарше, что потом и исполнял готовно на бис по первой просьбе любого желающего.

Углубившись в лес за грибочками, Маркычев безусловно заблудился. Спирт помогает ориентированию на местности только в одном случае – когда в нем плавает картушка компаса. Влито же внутрь алкоголя было изрядно. Мурлыча песню о рыжике, который будет соленый, Маркычев наполнил корзину отменной закуской – брал только белые, подосиновики и подберезовики. Но когда он вернулся к автобусу, на месте автобуса была сплошная чаща. Маркычев припомнил справочник пионера-туриста, который учил, что у человека левая нога длиннее правой, поэтому шаг левой на несколько сантиметров длиннее правого, поэтому в лесу человек всегда забирает направо, поэтому надо забирать налево, и тогда выйдет прямо. Он попытался измерить разницу в длине своих ног и пошел налево. К сумеркам он понял, что взял слишком налево, и пошел направо. Хмель выветрился, ночь опустилась на глухой лес, и Маркычев ужаснулся своего положения: завтрашний прогул, выговор, скандал! Он разложил костерок, съел уцелевшие два бутерброда и без надежды покричал еще раз помощь.

В ответ поухал филин. Справочник пионера-туриста учил, что филин живет только в глухих, безлюдных местах.

Еще справочник учил определять путь по звездам, но звезд не было, а наоборот – стало накрапывать. Справочник учил, что мох на стволах деревьев растет с северной стороны. Это оказалось враньем, потому что мох на деревьях или не рос вообще, или распределялся вокруг ствола равномерно.

К рассвету Маркычев докурил сигареты, пнул в кусты свою корзину и, твердо зная, что солнечная сторона в квартирах – южная, идти днем на солнце, потому что Карелия севернее Ленинграда, а, значит, Ленинград южнее Карелии – сообразил как единственно верный в его положении маршрут.

К сожалению, день наступил пасмурный и солнце не светило ниоткуда, а навигационные способности Маркычева ограничивались тройкой в школе по географии, которую бессвязно преподавал горький пьяница-учитель, больше напиравший на новостройки социализма, да отрывочными сведениями из того туристского справочника, лживого, как вся пионерская идеология. Вооруженный такой теорией для путешествий, Маркычев уже совершенно не представлял, где он и куда ему податься. Больше всего он боялся нарваться на пограничников и получить срок за попытку нелегального перехода границы – их предупреждали, что запретная зона здесь недалеко.

Полдня он объедал лесной малинник, готовый задушить медведя-конкурента, если тот появится, голыми руками. На третий день съел сыроежку и о пограничниках стал уже мечтать. Мечтал о спасительном окрике: «Стой! Кто идет?», мечтал об автомате, упертом между лопаток, о допросе в теплом сухом помещении, об объедках с солдатской кухни, о решетке на окне и спокойном сне под крышей на чистых нарах.

Потом он стал мечтать о лагере. Страх перед пенитенциарной системой, по мере того, как он дни и ночи волокся сквозь буреломы, изводясь от голода, страха, сырости, комаров, сменился горячим желанием сесть. Выявлялись очевидные преимущества: трехразовое питание, спальное помещение, одежда-обувь по сезону, восьмичасовой рабочий день в обществе других людей, и досрочный выхода на свободу с чистой совестью за примерное поведение. А может, еще и не посадят…

Он сбился со счета времени, часы стали от дождевой влаги, спички давно кончились, он ел ягоды и сыроежки и шел, шел, шел.

Велика страна моя родная!

Маркычев измерил этот размах собственными ногами, пока однажды не различил обостренным лесным слухом далекое тырканье трактора. Он вскинулся и почти побежал!

На маленьком поле чего-то пахал колхозный трактор!

– А-а-а! – закричал Маркычев и бросился к нему, приветственно маша руками. – Друг! Дорогой! Здорово! Ура!!!

Здоровый белявый тракторист в чистом комбинезоне посмотрел на него и сказал:

– Терве!

– Пожрать нет? – завопил Маркычев. – Заблудился я!

– Антекси? – спросил тракторист сквозь треск трактора.

«Слыхал я, – рассказывал Маркычев, – что в этой Карело-Финской АССР местный народ, но чтоб они уж вообще по-русски ни бельмеса…

– Хавать! Шамать! Лопать! – приплясывал от нетерпения Маркычев, зарычал и заклацал собственными зубами, показывая, значит, чего он хочет.

Тракторист соскочил на землю и отошел на несколько шагов, похлопывая по огромной ладони монтировкой.

– Ленинград! – убеждал Маркычев. – Инженер! Русский! Кушать! Ам-ам!

– Русски, – повторил тракторист без особого энтузиазма. – Ам-ам… Онко синулля водка?

– Водка! Поставлю, не сомневайся! Ящик поставлю! – Маркычев изобразил руками, как ставит трактористу ящик водки, и как вкусно будет ее пить.

Тракторист, оказавшийся очень молчаливым парнем, привез его домой, и Маркычев поразился богатству и роскоши простого карело-финского колхозника: дом – терем, в терему полная чаша, телевизор японский и иномарка под окном. При виде еды рассудок его оставил.

Рассудок вернулся, когда наполнился желудок, и жена хозяина стала говорить английские слова, а телевизор стал показывать не наши программы, причем в цвете и со звуком, а наши вовсе не показывал. Тогда его оставило сознание. Маркычев знал, что у переживших бедствие бывают галлюцинации и миражи.

Он был в Финляндии.

И что ведь характерно: теперь ему тюрьма была обеспечена, так он, гадюка, совсем не радовался. Он твердо знал, что финны, славящиеся аккуратностью и законопослушанием, наших выдают обратно, а там поди объясни, что через границу ты попер случайно… Полиция, КГБ, показательный суд, Сибирь: прощай, жизнь…

Выходов было два: или добровольно сдаться властям, или идти тем же путем домой. Был еще третий выход: вернуться в лес и удавиться на первом суку.

Финн полицию не вызвал. Напротив, достал карту и с помощью полуанглоговорящей жены сочувственно объяснил, что его папа воевал у маршала Маннергейма, а если Маркычев во-он здесь перейдет границу в Швецию, то там получит политическое убежище. Добрый оказался человек, но не понимающий чаяний души советского человека. Два мира – две системы…

Он дал Маркычеву эту карту и сухой паек на дорогу, довез на своей машине до шоссе, указал пальцем на Запад и ободряюще хлопнул по спине:

– Хюва маткаа!

Маркычев помахал ему вслед, слез с дороги в кусты, и вот так, кустами, пошел в Хельсинки – искать советское посольство… Явка с повинной и чистосердечное раскаяние должны были облегчить его вину.

«Да чтоб я еще в жизни по грибы… ни глотка! Отдыхать только в библиотеке!»

Умирая от голода и усталости, боясь полиции и не вступая ни в какие контакты с иностранцами, хромал он на встречу со своими: и вот я здесь, товарищи. Готов нести ответственность по закону и надеюсь на смягчение участи.

Консульство и его внешняя контрразведка ГБ известили свои начальства в Москве: вот такой чудак… просим проверить.

Москва: только Бога ради – никакой утечки информации в прессу! Покормите его пока, до дальнейших распоряжений, и присмотрите. И звонит в Ленинград: выясните, уточните, разберитесь. Что у вас там за бардак в пролетарских коллективах и на священной границе!..

С Литейного звонят в отдел кадров завода «Серп и Молот»: как там у вас Маркычев? Такие звонки в кадрах понимают. Ах, говорят, Маркычев… Какой Маркычев – инженер? Да можно сказать, и не работает. Как? – да он в отпуске… С тридцатого июля… у него неделя, мол, с прошлого года оставалась, плюс отгулы… Когда выйдет? да должен в понедельник. Что, номер приказа? сейчас, одну минуточку… И тут же задним числом рисуют Маркычеву отпуск. А что такое? А ничего, отвечают зловеще, скоро узнаете.

И звонят директору. Отпуска, значит, даем на август государственным преступникам? Директор – старая гвардия, буквально слышно, как у него броневое забрало лязгает, опускаясь: какие отпуска, товарищ? каким преступникам? Ваш работник инженер Маркычев задержан за переход государственной границы в буржуазном государстве. Позвольте, говорит директор. Маркычев мне не инженер. У нас такой не работает. Что значит, у нас есть сведения?.. Да, был. Но уволен. Когда, за что? Минуточку… вот: тридцатого июля. За халатность и неоднократные нарушения. А отдел кадров говорит!.. Наверное, напутали, нашли не тот приказ, у них там вечно… Так он не ваш? Не наш. Упаси Бог от таких работников. А как его можете характеризовать? Крайне отрицательно. Политически неграмотен, морально неустойчив. Политику партии понимает неправильно. Хорошо; характеристику передайте в отдел режима. Директор – отделу кадров: поднимитесь ко мне забрать подписанный приказ… болтун – находка для шпиона! Мигом!!!

Но на Литейном сидят парни вдумчивые, они позвонили еще и в жэк. Есть такой жилец! Есть; а что? Какие на него сигналы, жалобы, нарушения? Да так… знаете… а что? Он задержан в Финляндии за нелегальный переход границы, ведется следствие, вот мы сейчас занимаемся его делом. А-а… он всегда был подозрительным, не наш человек – за квартиру платил неаккуратно, соседи жаловались, так что мы собираемся выписывать его за шум и дебоши. Так; ясно.

Ну – выпадает кому-то загранкомандировочка! Звонят в посольство: завтра, говорят, наш человек за ним приедет, заберет; вы пока караульте получше, он, судя по всему, враг матерый, антисоциальный элемент, явно сбежать хотел. Им отвечают: да вы что, он всю Финляндию пропер пехом, сам к нам пришел, плакал и домой просился. А, теперь плачет, иуда – понял, что за границей не мед! А вот не пускать его обратно! – пусть там и живет в капиталистических джунглях, жрет свои грибы! Товарищи, нельзя же так, у нас гуманизм и милосердие… У вас милосердие, а у нас бдительность. Знаете, чем отличается абстрактный гуманизм от социалистического? Ага: девять граммов разницы. А он что… действительно сам пришел? И врач говорит – не сумасшедший? Видите – характерный прием двойного агента.

А погранзаставы рапортуют твердо и однозначно: никаких нарушений госграницы не зафиксировано, случайности исключены!

Короче, приезжает утром мордастый парнишечка в неброском костюмчике, кормят Маркычева напоследок завтраком, вгоняют в вену укол против любых желаний организма, грузят ко всему покорное тело в автобус, и парнишечка везет его на Родину, напевая «Летят перелетный птицы». А на границе – в машину и на Литейный.

Неделю его трясли. Как, да что, да где, да почему: всячески сбивали хитрыми вопросами и повторами. Но он твердо повторял историю своих злоключений и кричал, что лучше тюрьма, но своя, много ведь не дадут, правда? я ведь сам пришел! Что возьмешь с дурака?..

Главное – он никак не мог указать, где пересек границу. Знал бы где – так и не пересекал бы! Там ведь сигнализации напихано, препятствий наворочано – вот уж против дурака все меры бессильны. Ставили следственный эксперимент: привозили на место того пикника – иди! Разводит руками – был пьян, простите. Верно – бутылок в кустах нашли до черта.

А если он пересек границу на самолете? А если надел коровьи копыта – обмануть следопытов? а если все грибники вот так, беспрепятственно, попрут через границу?! Влепили для профилактики начальнику погранрайона о неполном служебном соответствии, а больше поделать ничего нельзя.

Его бы, конечно, законопатили года на четыре. Нарушил? – нарушил. Получи и распишись. Но финский телевизионщик тот подгадил. Он снял не только приход Маркычева в посольство, он и отъезд подкараулил, и у консула интервью взял: вот, мол, какой стойкий и сознательный гражданин – испугался, что невольно нарушил финские законы и может быть наказан финскими властями и даже вызвать международный инцидент! Он голодать будет – ради сохранения дружественных государственных отношений с соседний страной. А посол, старый мидовский волк, подал случай в этом свете как акт большого уважения и залог добрососедства.

И в таком виде это прошло по финскому телевидению и, разумеется, прозвучало по Би-Би-Си. И теперь, в свете международной обстановки, сажать Маркычева было бы идеологически невыгодно. А лучше наоборот – отечески пожурить и милосердно позволить вернуться в ряды заблудшему, но верному гражданину. Просвечен насквозь – советский мышонок…

И отпустили с Богом. Иди и не греши!

Когда я работал в отделе пропаганды одной газеты, над столом у меня висела репродукция картины Репина «Арест пропагандиста». Но есть у Репина и еще не менее знаменитая картина – «Не ждали».

С работы Маркычев был уволен. В отделе кадров ему вручили трудовую книжку со статьей. И известили, что теперь, с самоходом через границу, ни одно режимное предприятие его не возьмет. Да и не режимное не разбежится.

А также его выписали с жилплощади, и его комнату уже заняли многодетные соседи-очередники. То есть – он был выписан из Ленинграда.

Заодно его, для порядка, сняли и с воинского учета.

Что называется, Родина-мать раскрыла объятья, и в каждой руке у нее было по нокауту.

Маркычев был не в той весовой категории, чтоб тягаться с матерью-родиной. Но волну погнал страшную.

Он ночевал по знакомым и строчил жалобы во все инстанции – вплоть до комиссии по реабилитации репрессированных. Пришел со статьей в «Ленинградскую правду». Доставал начальство по домам и бесстрашно грозил карами. Он известил горком партии о сожительстве директора со своей секретаршей. Сигнализировал в ОБХСС о воровстве на заводе. Скатил телегу в спортобщество «Трудовые резервы» о пьянках, устраиваемых спорторгом. Настучал прокурору города товарищу Караськову о взятках, вымогаемых в родном жэке. У него обнаружился стиль, и этим стилем он излагал всю подноготную недоброжелателей: что начальник отдела кадров в тридцать седьмом году пытал коммунистов, что начальник отдела купил свой диплом на толкучке в Ташкенте, и что профорг противоестественно развращает несовершеннолетних пэтэушников-практикантов; а парторг заявил в юбилей блокады, что Жуков хотел чуть ли не повесить товарища Жданова, который приказала минировать Ленинград и готовиться к сдаче. Нагадил всем как мог, а смог немелко, потому что за каждой бумагой следовала хоть какая-то, но нервотрепательская проверка.

Опасен и страшен советский человек, упершийся насмерть в борьбе за свои права. Отвел душу пострадавший инженер.

Парторг сказал, что сожалеет в своей жизни только об одном: что не может ходатайствовать перед органами о применении к врагу народа высшей меры. А спорторг сказал, что вызвался бы лично привести ее в исполнение.

А инженер Маркычев, землепроходец-камикадзе, сдав заказным последнее письмо, снял деньги со сберкнижки и гульнул с двумя одноклассниками в ресторане «Нева». Он слал пятерки в оркестр и велел играть «Летят перелетные птицы» и «Артиллеристы, Сталин дал приказ!»

Они еще узнают, кто лучше ориентируется в пространстве, пообещал он.

А через неделю он сдунул.

С концами.

Через эту самую границу.

С рюкзаком, с едой, со всеми приготовленными ценностями, с картой, компасом и валютой. Отъелся, значит, подправился и сдунул. Там сел в автобус и укатил быстро в Швецию, которая не выдает.

Причем зашел ведь еще к тому финну, к фермеру, и честно поставил ему литр водки.

Это он просто, паразит, маршрут проверял. Репетицию провел, так сказать. Вот обстоятельный человек.

 

Легенда о морском параде

 

И была же, была Великая Империя, алели стяги в громе оркестров, чеканили шаг парадные коробки по брусчатым площадям, и гордость державной мощью вздымалась в гражданах! И под эти торжественные даты Первого Мая и Седьмого Ноября входил в Неву на военно-морской парад праздничный ордер Балтфлота. Боевые корабли, выдраенные до грозного сияния, вставали меж набережных на бочки, расцвечивались гирляндами флагов, и нарядные ленинградцы ходили любоваться этим зрелищем.

Возглавлял морской парад, по традиции, крейсер «Киров». Как любимец города и флагман флота. Флагманом он стал после того, как немцы утопили линкор «Марат», бывший «Двенадцать апостолов». Он вставал на почетном месте, перед Дворцовым мостом, у Адмиралтейства, и всем его было хорошо видно.

Так вот, как-то вскоре после войны, в сорок седьмом году, собираясь уже на парад, крейсер «Киров» напоролся в Финском заливе на невытраленную мину. Мин этих мы там в войну напихали, как клецок, и плавали они еще долго; так что ничего удивительного. Получил он здоровенную дыру в скуле, и его кое-как отволокли в Кронштадт, в док. Сигнальщиков, начальство и всю вахту жестоко вздрючили, а особисты забегали и стали шить дело: чья это диверсия – оставить Ленинград на революционный праздник без любимца флота?

Флотское командование уже ощупывало, на месте ли погоны и головы. Сталин недоверчиво относился к случайностям и недолюбливал их. Пахло крупными оргвыводами.

И последовало естественное решение. У «Кирова» на Балтике был систер-шип, однотипный крейсер «Свердлов». Так пусть «Свердлов» и участвует в параде. Для разнообразия. Политически тоже выдержано – имена равного калибра. Какая, собственно, разница. Как будто так и было задумано.

А «Свердлов» в это время спокойно стоял под Кенигсбергом, уже переименованном в Калининграде, в ремонте. Машины разобраны, хозяйство раскурочено, ободрано, половина морячков в береговых мастерских, ковыряются себе потихоньку. По субботам в увольнение на танцы ходят. И не ждут от жизни ничего худого.

И тут командир получает шифровку: срочно сниматься и полным ходом идти в Ленинград, с тем чтобы в ночь накануне праздника войти в Неву и занять место во главе парадного ордера. Исполнять.

Командир в панике радирует в Кронштадт: что, как, почему, а где же «Киров»? Вы там партийных деятелей не перепутали? Ответ: не твое дело. Приказ понятен?

Так я же в ремонте!! – Ремонт прервать. После парада вернешься и доремонтируешься. – Да крейсер же к черту разобран на части!! – Сколько надо времени, чтоб быстро собраться и выйти? – Минимум две недели. – В общем, так. Невыполнение приказа? Погоны жмут, жизнь наскучила? А… Ждем тебя, голубчик.

И начинается дикий хапарай в темпе чечетки. Срочно заводят на место механизмы главных машин. Приклепывают снятые листы обшивки. Командир принимает решение: начинать движение самым малым на одной вспомогательной, ее сейчас кончат приводить в порядок, а уже на ходу, двадцать четыре часа в сутки, силами команды, спешно доделывать все остальное. Всем БЧ через полчаса представить графики завершения работ.

БЧ воют в семьсот глоток, и вой этот вызывает в гавани дрожь и мысль о матросском бунте, именно том самом, бессмысленном и беспощадном: успеть никак невозможно! Командир уведомляет командиров БЧ об ответственности за бунт на борту, и через час получает графики. Согласно тем графикам лап у матроса шесть, и растут они вместо брюха, потому что жрать до Ленинграда будет некогда и нечего, коки и вся камбузная команда тоже будут круглые сутки завершать последствия ремонта. – Отлично; не жрешь – быстрей крутиться будешь.

И тут вспоминают: а красить-то, красить когда?! Ведь ободрано все до металла!!! Командир – старпому: сука!!! Помполит – боцману: вредим понемногу?.. Боцман: в господа бога морскую мать. – Через час отходим!!! – Боцман: есть.

За пять минут до отхода, командир голос сорвал, вопя по телефонам, является старпом – доклад: задача выполнена. Командир: гигант! как? Помполит: ну то-то же. Старпом: так и так, сводная бригада маляров береговой базы на стенке построена. Пока мы на ходу все доделаем, они все и покрасят, в лучшем виде. Приказ – принимать на борт?

Командир хлопает старпома по плечу, жмет руку помполиту, утирает лоб рукавом, смотрит на часы и закуривает:

– Машине – готовность к оборотам. Приготовиться к отдаче швартовых. Рабочих – на борт.

Старпом говорит:

– Может быть, взглянете?

– Чего глядеть-то.

А снаружи раздается какой-то странный шум.

Командир смотрит в лицо старпому и выходит на крыло мостика.

Вся команда, побросав, дела, сбилась вдоль борта. Свистит, прыгает и машет руками.

А на стенке колеблется строй малярш. И делает матросикам глазки.

Папироса из командирского рта падает на палубу, плавно кувыркаясь и рассыпая искры, а сам он покачивается и хватается за поручни:

– Эт-то что…

Старпом каменеет лицом и гаркает боцману:

– Это что?!

Боцман рыкает строю:

– Смир-рна! – и, бросив руку к виску, рапортует: – Сводная бригада маляров в составе двухсот человек к ремонту-походу готова!

Малярши смыкают бедра, выпячивают груди, округляют глазки и подтверждают русалочьим хором:

– Ой готова!..

Матросики по борту мечут пену в экстазе и жестами всячески дают понять, что они приветствуют малярную готовность и, со своей стороны, также безмерно готовы.

Командир говорит:

– Ну!.. – и закуривает папиросу не тем концом. – Ну!.. – говорит. – Да!..

Помполит говорит:

– Морально-политическое состояние экипажа! – А у самого зрачки по блюдцу, и плещется в тех блюдцах то, о чем вслух не говорят.

А старпом почему-то изгибается буквой зю, и распрямляться не хочет. И краснеет.

А рация в рубке верещит: «Доложить готовность к отходу!»

– Готовность что надо, – мрачно говорит командир, сжевывая папиросный табак.

А боцман снизу – старорежимным оборотом:

– Прикажете грузить?

Командир машет рукой, как Пугачев виселице, и – обреченно:

– Принять на борт. Построить на полубаке к инструктажу.

И малярши радостной толпой валят по трапу, а морячки беснуются и в воздух чепчики бросают, и загнать их по местам нет никакой возможности.

– Команде по местам стоять!!! – вопит командир. – Отдать носовой!!!

Потому что никакого времени что бы то ни было изменить уже не остается. В качестве альтернативы – исключительно трибунал; а перед такой альтернативой человеку свойственно нервничать.

И раздолбанный крейсер тихо-тихо отваливает от стенки, а малярши выстраиваются на полубаке в четыре шеренги, теснясь выпуклостями, и со смешочками «По порядку номеров – рас-считайсь!» рассчитываются, причем счет никак не сходится, и с четвертого раза их оказывается сто семьдесят две, хотя в первый раз получилось сто девяносто три.

Боцман таращится преданно и предъявляет в доказательство список личного состава на двести персон. Персоны резвятся, и становится их на глазах все меньше, и это удивительное явление не поддается никакому научному истолкованию.

Болельщики счастливо – боцману:

– Да кто ж по головам-то! Весом нетто надо было принимать – без упаковки!

Командир вышагивает – инструктирует кратко:

– Крейсер первого ранга! Дисциплина! Правительственный приказ! – Замедляет шаг: – Как звать? Не ты, вот ты! Назначаешься старшей! Вестовой – препроводить в салон. Боцман! – разбить по командам, назначить ответственных, раздать краску и инструмент, поставить задачи! Через полчаса доложить исполнение – проверю лич-но! Приступать.

И поднимается на мостик.

И под приветственный свист со всех кораблей они медленно ползут к выходу из гавани.

Командир переминается, смотрит на створы, на карту, на часы, и старпому говорит:

– Ну что же, – говорит, – Петр Николаевич. Вы капитан второго ранга, опыт большой, пора уже и самостоятельно на корабль аттестовываться. Так что давайте, командуйте выход в море. На румбе там восемьдесят шесть, да вы и сами все знаете, ходили. А я пока спущусь вниз: посмотрю лично, что там у нас делается. А то, сами понимаете…

И, манкируя таким образом святой и неотъемлемой обязанностью командиру на входе и выхода из порта присутствовать на мостике лично, он спускается в низы. И больше командира никто нигде не видит.

А старпом смотрит мечтательно в морское пространство, принимает опять позу буквой зю, шепчет что-то беззвучно и звонит второму штурману:

– Поднимитесь-ка, – говорит, – на мостик.

– Ну что, – говорит он ему, – товарищ капитан третьего ранга. Я ухожу скоро на командование, корабль получаю, вот после перехода сразу аттестуюсь. А вам расти тоже пора, засиделись во вторых, а ведь вы как штурман не слабее меня, и командирский навык есть, не отнекивайтесь; грамотный судоводитель, перспективный офицер. Дел у нас сейчас, как вы знаете, невпроворот, и все у старпома на горбу висит, так что примите мое доверие, давайте: из гавани мы уже почти вышли, курс проложен – покомандуйте пару часиков, пока я по хозяйству побегаю, разгону всем дам и хвоста накручу. Тем более, – напоминает со значением, – ситуация на борту, можно сказать, нештатная, тут глаз да глаз нужен.

И с видом сверх меры озабоченного работяги-страдальца старпом покидает мостик; и больше его тоже никто нигде никогда не видит.

…И вот на третьи сутки командир звонит из своей каюты на мостик: как там дела? где местонахождение, что на траверзе, скоро ли подходим? И с мостика ему никто не отвечает. Он немного удивляется, дует в телефон и звонит в штурманскую рубку. И там ему тоже никто не отвечает. Звонит старпому – молчание. Он в машину звонит! корабль-то на ходу, в иллюминатор видно! А вот вам – из машины тоже никаких признаков жизни.

Командир синеет, звереет и звонит вестового. И – нет же ему вестового!

А из алькова командирского, из койки, с сонной нежностью спрашивают:

– Что ты переживаешь, котик? Что-нибудь случилось?..

Котик издает свирепое рычание, с треском влезает в китель.

– Ко-отик! куда ты? а штаны?..

Командир смотрит в зеркало на помятейшую рожу с черными тенями вокруг глаз и хватается за бритву.

– Да и что ж это ты так переживаешь? – ласково утешает его из простынь наикрасивейшая малярша, и назначенная за свои выдающиеся достоинства старшей и приглашенная, так сказать, по чину. – У вас ведь еще такая уйма народу на корабле, если что вдруг и случилось бы – так найдется кому присмотреть.

Командир в гневе сулит наикрасивейшей малярше то, что она уже и так получила в избытке, и, распространяя свежевыбритое сияние, панику и жажду расправы вплоть до повешения на реях, бежит на мостик.

При виде его полупрозрачная фигура на штурвале издает тихий стон и начинает оседать, цепляясь за рукоятки.

– Вахтенный помощник!!! – гремит командир.

А вот ни фига-то никакого вахтенного помощника. Равно как и прочих. Командир перехватывает штурвал, удерживая крейсер на курсе, а матрос-рулевой, хилый первогодок, норовит провалиться в обморок.

– Доложить!! где!! штурман!! старший!!

А рулевой вытирает слезы и слабо лепечет:

– Товарищ капитан… первого ранга… третьи сутки без смены… не ел… пить… гальюн ведь… заснуть боялся… – и тут же на палубе вырубается: засыпает.

Командир ему твердою рукой – в ухо:

– Стоять! Держать курс! Трибунал! Расстрел! Еще пятнадцать минут! Отпуск! В отпуск поедешь! – И прыгает к телефону.

При слове «отпуск» матрос оживает и встает к штурвалу.

Командир беседует с телефоном. Телефон разговаривать с ним не хочет. Молчит телефон.

Он несется к старпому и дубасит в дверь. Ничего ему дверь на это не отвечает: не открывается. Несется в машину! Задраена машина на все задрайки, и не подает никаких признаков жизни.

Кубрики задраены, башни и снарядные погреба, задраена кают-компания, и даже радиорубка тоже задраена. И задраена дверь этой сволочи помполита. И малым ходом движется по тихой штилевой Балтике эдакий Летучий Голландец «Свердлов», без единого человека где бы то ни было.

И только с мостика душераздирающе стонет рулевой, подвешенный на волоске меж отпуском и трибуналом, истощив все силы за двое суток исполнения долга, в то время как прочие истощили их за тот же период, исполняя удовольствие… Да мечется в лабиринтах броневого корпуса чисто выбритый, осунувшийся и осатаневший командир, матерясь во всех святых и грохоча каблуками и рукоятью пистолета во все люки и переборки. Но никто не откликается на тот стук, словно вымерли потерпевшие бедствие моряки, опоздало спасение, и напрасно старушка ждет сына домой.

В кошмаре и раже командир стал делить количество патронов в обойме на численность экипажа, и получил бесконечно малую дробь, не соответствующую решениям задачи.

Он прет в боевую рубку, и врубает ревун боевой тревоги, и объявляет по громкой трансляции всем стоять по боевому расписанию, настал их последний час. И таким левитановским голосом он это объявляет, что матросик на руле окончательно падает в обморок. Крейсер тихо скатывается в циркуляцию. Команда, очевидно, в свой последний час спешит пожить – не показывается. И только вдруг оживает связь: машина докладывает.

Слабым таким загробным голосом докладывает:

– Товарищ командир… Третьи сутки на вахте… один… Сил нет… прошу помощи…

– Кто в машине?! Где стармех?! Где вахтенный механик?!

– Матрос-моторист Иванов. Все кто где… мне приказали… обещали сменить, значит… если я, то и мне… Что случилось у нас?

– Пожар во втором снарядном погребе!!! – орет командир по трансляции и врубает пожарную тревогу. – Давай, орлы, сейчас на воздух взлетим!!! Пробоина в котельном отделении!!! Водяная тревога!!! Тонем же на хрен!!! – взывает неуставным образом.

И тогда повсюду начинают лязгать задрайки и хлопать люки и двери и раздается истошный женский визг. И на палубу прут изо всех щелей и дыр полуодетые, четвертьодетые и вовсе неодетые малярши и начинают бегать и визжать, а через них валят напролом, застегиваясь на ходу, бодрые матросы – расхватывают багры и огнетушители, раскатывают шланги и брезенты.

– Старпома на мостик!!! – орет командир. – Командиров БЧ на мостик!

И когда они, застегнутые не на те пуговицы и с развязанными шнурками, вскарабкиваются пред его очи, дрожа и потея как от сознания преступной своей греховности, так и от оной греховности последствий…

– Плавучий бордель, – зловеще цедит командир… – А-а-а… из крейсера первого ранга – бардак?.. Что… товарищи офицеры!!! моральный облик!!! несовместимый! из кадров! к трепаной матери! без пенсии! под трибунал! за яйца! – Волчьим оскалом – щелк:

– Штурман!

– Так точно! – хором рубят штурмана.

– Местонахождение! Кто на румбе?!

И дает отбой тревогам:

– Баб – всех – в носовой кубрик! на задрайку! часового! найду где – своей рукой! за борт! расстреляю!

Выясняется, что тем временем на траверзе рядом – Рига. Командир приказывает менять курс на нее и шлепать в Ригу. И через пару часов страшный, как после атомной войны, «Свердлов» своим малым инвалидским ходом вваливается в порт и просит приготовиться к приему двухсот ремонтных рабочих. Командир связывается с военным комендантом – убеждает обеспечить уж их доставку домой, в Кенигсберг. Да нет, дисциплинированные; выполняли срочное задание…

Выполнивших срочное задание малярш снова выстраивают на полубаке, но уже под бдительной охраной, и командир принимается лично пересчитывать их по взлохмаченным головам. Может, если б он их по другим местам считал, то и результат получился бы другой, а так у него получилось девяносто семь.

– Или через пять минут я сосчитаю до двухсот, – говорит обозленный своими арифметическими успехами командир старпому, – или через пять минут на крейсере открывается вакансия старшего помощника. Тебя в школе устному счету не учили? так получишь прокурора в репетиторы.

И бедных малярш, размягченных и осоловевших от военно-морского гостеприимства, извлекают из таких мест корабля, по сравнению с которыми шляпа фокусника – удобное и просторное жилище: из шкапчиков, закутков, рундуков, шлюпочных тентов, вентиляционных шахт, топливных цистерн и водяных емкостей. И через полчаса их сто пятьдесят шесть.

Старпом плачет и клянется верностью присяге.

– Боцман, – осведомляется командир, – ты на Колыме баржой не заведовал? Аттестую!!

И боцман, скрежеща зубами, буквально шкрябкой продирает все закоулки корабля, и малярш набирается сто девяносто три.

– Ладно, хрен с ним, – примирительно останавливает командир, тем более что из недостающих семи одна, самая качественная, спит у него в каюте. – Время не позволяет дольше. Сгружай на фиг!..

«Свердлов» швартуется к стенке, спускает трап, и опечаленные малярши ссыпаются на берег, рассылая воздушные поцелуи и выкрикивая имена и адреса. Вслед за чем крейсер незамедлительно отваливает – продолжать свой многотрудный поход.

Объем незавершенных работ и оставшееся время друг другу соответствует, как комбайн – полевой незабудке. Командир принимает решение сосредоточить все усилия на категорически необходимом. Первое: кончить сборку главной машины, в Неву-то с ее фарватером и течением на вспомогаче не очень зайдешь. И второе: полностью произвести наружную окраску, без чего ужасный внешний вид любимца флота может быть не одобрен командованием.

И вот шлепает крейсер самым малым, а на мачтах, трубах, за бортом болтаются в люльках матросики и спешно шаровой краской накатывают красоту на родной корабль. Весело работают! перемигиваются и кисти роняют.

И кое-как, командир на грани инфаркта, они действительно под обрез успевают, и на исходе предпраздничной ночи проходят Кронштадт, входят на рассвете в Неву, и обнаруживается, что буксиров для их встречи и проводки, конечно, нет. Как обычно на флоте, одной службе не полагается знать планы другой, и коли доподлинно известно, что «Киров» подорвался и в параде не участвует, то с чего бы портовой службе слать ему буксиры. А о геройском подвиге «Свердлова» ее не информировали. И «Свердлов» самостоятельно вползает в Неву, проходит мост лейтенанта Шмидта… а это совсем не так просто – тяжелому крейсеру в реке своим ходом протискиваться к стоянке и вставать на бочки. Течение сильное, фарватер узкий, места мало, осадка приличная – того и гляди сядешь на мель, подразвернет тебя поперек течения, и – сушите весла и сухари, товарищ командир.

И командир, в мокром насквозь кителе, отравленный бессонницей и никотином бесчисленных папирос, заводит-таки крейсер на место! А сверху сигнальщик торжественно поет, что у ступеней Адмиралтейства стоит, судя по вымпелу, катер командующего флотом, и сам командующий, горя наградами и галунами парадной адмиральской формы, наблюдает эволюции своего дубль-флагмана.

«Свердлов» замирает точно в предназначенной ему позиции, напротив Адмиралтейства, и начинает постановку на бочки. И тут до всех доходит, что бочек никаких не